Отношение кавказцев к себе

И. А. БУНИН

О ЧЕХОВЕ

Незаконченная рукопись

Предисловие М. А. Алданова

ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

Выпуская в свет последнюю книгу И. А. Бунина о Чехове, Издательство считает нужным заметить, что книга эта печатается с неоконченной и недоработанной рукописи покойного писателя. Поэтому в рукописи есть некоторые неточности и погрешности, которые, вероятно, были бы устранены автором при окончательном редактировании книги. Исправив некоторые явные ошибки, Издательство не посчитало, однако, возможным вносить значительные изменения в рукопись, принадлежащую перу И. А. Бунина.

ОГЛАВЛЕНИЕ

Предисловие M. A. Алданова

Вступление В. Н. Буниной

Часть первая

Часть вторая

{7}

ПРЕДИСЛОВИЕ

В их пути к славе было немало общего. Литературная судьба обоих была на редкость счастлива.

Чехов был внуком крепостного крестьянина, родился в бедности, в глухой провинции, в мало образованной семье. Это могло предвещать трудную, медленную дорогу к успеху. Вышло как раз обратное. Тяжело жилось лишь в первые годы. Скоро открылись перед ним лучшие журналы России. Ему еще не было двадцати восьми лет, когда была поставлена его театральная пьеса "Иванов". В том же возрасте он получил Пушкинскую премию; сорока лет отроду стал академиком. Литературный заработок дал ему возможность очень недурно жить, содержать большую семью, купить имение, потом дачу в Крыму, путешествовать по Европе и Азии, подолгу жить в Ницце. Маркс приобрел собрание его сочинений за семьдесят пять тысяч золотых рублей. В западной Европе почти не было - да и теперь почти нет - писателей, которые проделали бы столь блестящую карьеру. Перед кем, например, из французских писателей так рано открывался доступ в Академию, в Comedie Francaise, кому из них издатели платили такие деньги?

Правда, мировая слава пришла лишь после его смерти. При жизни он был заграницей мало известен. В одном из своих писем он отмечает - очевидно, как "событие", - что его перевели на датский язык, и забавно добавляет: "Теперь я спокоен за Данию". Помню, я мальчиком, на заграничном курорте, узнал о кончине Чехова из немецкой газеты: в Баденвейлере от чахотки скончался русский писатель {8} Антон Чехов... Заметка была коротенькая, в пять-шесть строк, и вполне равнодушная (в России, напротив, было то, что можно было бы назвать - и называлось - взрывом национального горя).

Когда именно его открыли заграницей? Алексей Толстой уверял меня, что это было в начале первой войны: "Тогда союзникам спешно понадобилась русская душа". Это неверно. Уже в 1909 году Арнольд Беннет писал в своем "Дневнике" (запись от 26-го февраля): "Все больше меня поражает Чехов, все больше склоняюсь к тому, чтобы писать много рассказов той же техники" ("in the same technique"). (Позднее, переезжая на другую квартиру, он записывает:

"Купил другой экземпляр полного собрания Чехова. Не мог бы обойтись без него дольше"). В настоящее время в англосаксонских странах Чехов признан мировым классиком. "Ничей актив не расценивается теперь так высоко лучшими критиками, как актив Чехова", - говорит Сомерсет Мохэм в предисловии к "Altogether", - "Восхищаться им это признак хорошего вкуса... Не любить его значит объявить себя филистером".

Бунин принадлежал к старой разорившейся дворянской семье. В ранней молодости и он был очень беден, но у него тоже период нужды длился недолго. Первые же его рассказы были замечены знатоками (Письмо Д. В. Григоровича к молодому Чехову всем известно. Меньше знают то, что 24-летнему Бунину Н. К. Михайловский написал чрезвычайно лестное письмо, - предсказывал, что из него выйдет большой писатель.).

Рано пришли Пушкинская премия, избрание в Академию, слава после "Деревни" и "Господина из Сан-Франциско". В отличие от Чехова он был признан миром при жизни, - в 1933 году получил Нобелевскую? премию. Прожил ее - и опять пришла тяжелая нужда: в конце жизни как в ее начале. Чехов, к счастью {9} для него, эмигрантом не был (а наверное стал бы им, если бы дожил до 1918-го года, и его замалчивали или громили бы в СССР те самые люди, которые теперь его там превозносят).

Очень они, как люди, были непохожи друг на друга. И все-таки что-то общее было, помимо огромного таланта. Оба были необыкновенно умны, оба обладали редким почти безошибочным вкусом; ценили они в литературе одно и то же, восторгались одним и тем же, не любили одно и то же. Оба боготворили Толстого и холодно (Иван Алексеевич и просто враждебно) относились к Достоевскому. Оба презирали то, что многие критики начала нашего столетия называли "декадентщиной", они сами "фокусничеством", а Толстой "пересоленной карикатурой на глупость".

Об их "credo" говорить трудно, - не любили они пышных слов. Оба не очень интересовались философскими и религиозными вопросами и говорили о них редко (между собой, вероятно, не говорили никогда). Обоим были чужды люди такого умственного и душевного склада, как, например, Владимир Соловьев или С. Н. Трубецкой. Представить себе Чехова или Бунина на кафедре какого-либо философско-религиозного общества просто невозможно. Часто цитируют слова Чехова: "Мое святое святых это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода". Не очень ясно, - не поймешь например, что такое "абсолютнейшая свобода", но, если это - "credo", то, пожалуй, Бунин к нему присоединился бы. Он ни к чему не "звал" и не "вел" (Гиппиус в статье о Н. Чайковском в "Живых лицах" говорит: "Не надо возвращаться к старикам. Не надо повторять их путь. Но "от них взять" надо; взять и идти дальше, вперед". - Иван Алексеевич подчеркнул последнее слово и написал на полях: "Куда это, сударыня?").

Тем не менее о политике порою говорил {10} ярко и страстно, особенно когда дело шло о том, что он ненавидел. О Гитлере, о Сталине даже в пору их триумфов говорил открыто с совершенным презрением - и до конца своих дней необычайно восторгался Черчиллем.

Его поведение в пору германской оккупации было выше похвал. Он укрывал у себя людей, которым грозила опасность, не напечатал за пять лет в порабощенных странах ни одной строчки, писал письма по тем временам по меньшей мере неосторожные. Я уверен, что так вел бы себя и Чехов, если б дожил. Его тоже часто попрекали в отсутствии политических убеждений. Однако чуть ли не единственное чрезвычайно резкое, если не просто грубое, письмо Чехова (с разрывом "даже обыкновенного шапочного знакомства") было им написано В. М. Лаврову, говорившему в "Русской мысли" об его "беспринципности" (См. Б. К. Зайцев. Чехов. Литературная биография. Издательство имени Чехова. 1954 год, стр. 93.). Отмечу в настоящей книге слова Бунина: "Такого, как Чехов, писателя еще никогда не было! Поездка на Сахалин, книга о нем, работа во время голода и во время холеры, врачебная практика, постройка школ, устройство таганрогской библиотеки, заботы о постановке памятника Петру в родном городе - и все это в течение семи лет при развивающейся смертельной болезни!

А его упрекали в беспринципности! Ибо он не принадлежал ни к какой партии и превыше всего ставил творческую свободу, что ему не прощалось, не прощалось долго".

Оба были чрезвычайно независимые люди. Они и в искусстве шли обычно "против течения". Предположение, что хоть одна их страница могла быть написана по "соцзаказу", не вызывает даже улыбки. Но так же мало считались они и с тем, что можно было бы до революции назвать заказом общественного мнения. "Скучная история", "В овраге", {11} "Деревня" были скорее вызовом убеждениям наиболее влиятельных критиков.

О литературе они друг с другом говорили постоянно. "Выдумывание художественных подробностей и сближало нас, может быть, больше всего, вспоминает Иван Алексеевич. - Он был жаден до них необыкновенно, он мог два-три дня подряд повторять с восхищением художественную черту, и уже по одному этому не забуду я его никогда, всегда буду чувствовать боль, что его нет". Иногда Бунин читал вслух Чехову не свои, а его рассказы. Сам Чехов читать вслух не любил и не умел, у него была и плохая дикция, легкий дефект речи. Бунинское чтение его восхищало. Я не знал такого чтеца, как Иван Алексеевич, ни среди писателей, ни тем менее среди актеров. Иногда особенно в небольшой аудитории - он производил впечатление необычайное. Знаю, что людям свойственно в таких случаях преувеличивать свой восторг. Сохранился, например, рассказ Погодина о том, как молодой Пушкин в Москве читал свою "Комедию о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве": "Ожиданный нами величавый жрец высокого искусства - это был среднего роста, почти низенький человечек, вертлявый, с длинными, несколько курчавыми по концам волосами; без всяких притязаний; с живыми, быстрыми глазами, с тихим приятным голосом; в черном сюртуке, в черном жилете, застегнутом наглухо, в небрежно повязанном галстухе. Вместо высокопарного языка богов, мы услышали простую, ясную, обыкновенную и между тем пиитическую, увлекательную речь!.. Мы просто все как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Кто вдруг вскочит с места, кто вскрикнет"("Русская старина", т. XXVII, 1880 год, стр. 136.) и т. д.

{12} Однако скажу, что навсегда в моей памяти осталось одно чтение Ивана Алексеевича, случайное, в его столовой, за чаем. Слушатель был, кроме меня, один: покойный писатель Нилус. "Никогда в жизни такого чтения не слышал, это верх совершенства!" - совершенно справедливо сказал он.

Чехов, думаю, не оказал большого художественного влияния на Бунина (уж скорее Тургенев "Поездки в Полесье" и, конечно, Толстой). Любили же они друг друга и как писатели чрезвычайно. "У меня ни с кем из писателей не было таких отношений, как с Чеховым, - пишет Бунин, - за всё время ни разу ни малейшей неприязни. Он был неизменно со мной сдержанно нежен, приветлив, заботился как старший, - я почти на одиннадцать лет моложе его, - но в то же время никогда не давал чувствовать свое превосходство и всегда любил мое общество, - теперь я могу это сказать, так как это подтверждается его письмами к близким: "Бунин уехал, и я один". - То же самое и я не раз слышал от Ивана Алексеевича, он говорил об этом с радостью, лицо его светлело. Вспоминает и Станиславский: "В одном углу литературный спор, в саду, как школьники, занимались тем, кто дальше бросит камень, в третьей кучке И. А. Бунин с необыкновенным талантом представляет что-то, а там, где Бунин, непременно стоит и Антон Павлович и хохочет, помирая от смеха.

Никто не умел смешить Антона Павловича, как И. А. Бунин, когда он был в хорошем настроении".

Не всегда они виделись на людях, и не всегда Иван Алексеевич бывал в хорошем настроении (бывал часто блистателен и тогда, когда настроение было плохое). В общем, жизнерадостность у него почти до конца была редкая. О Чехове принято говорить {13} обратное. Он решительно это отрицал: "Какой я нытик? Какой я "хмурый человек", какая я "холодная кровь", - как называют меня критики? Какой я "пессимист"?.. "Вот вы говорите, что плакали на моих пьесах... Да и не вы один. А ведь я не для этого их написал, это их Алексеев сделал такими плаксивыми. Я хотел только честно сказать людям: "Посмотрите, как вы все плохо и скучно живете!"

Тут спорить трудно. Шестов называл Чехова беспощадным писателем. Бунин в разговорах высказывался еще много решительнее. М. Курдюмов в своей книге "Сердце смятенное" излагает содержание одного мрачного рассказа Чехова. Иван Алексеевич на полях пишет: "Да, везде (подчеркнуто им. М. А.) у него мерзость и ужас". Быть может, сам почувствовал несправедливость своей записи (ведь не "везде", конечно): читая в той же книге о "предельном внутреннем тупике" у Чехова, Бунин написал: "Преувеличение ужасное!" - Не любил всю жизнь преувеличений. Автора "Скучной истории" будто бы мучила участь человека, - И. А. раздраженно подчеркивает слово "мучила" и на той же странице приписывает:

"Любил завтраки, обеды, ужины, колбасу Белова". Это кстати мог бы написать и сам Чехов; ему замечание верно понравилось бы. Со всем тем, разница между беспощадностью и "посмотрите, как вы все плохо и скучно живете" не так велика, ее и установить трудно, и мало было выдающихся писателей, которые не подвергались бы упреку в "беспощадности", в "черной краске", в "поисках дурного в жизни и в человеческой природе". Правильно говорил Бунин в письме к С. А. Венгерову, напечатанном в начале первого тома его собрания сочинений: "В угоду традициям и благодаря незнанию народной жизни, некоторые неизменно прибавляли, говоря о моих произведениях, касавшихся народа: "а все-таки это не так" - и, {14} никогда не приводя никаких доказательств, отделывались "отрадными" частностями, ссылками на Достоевского, Тютчева или Гл. Успенского и Чехова, хотя Успенского тоже упрекали в "хмуром и желчном пессимизме" и "полном незнании народа", хотя, укоряя меня Чеховым, почти слово в слово повторяли то самое, что говорили Чехову, укоряя его предшественниками его. Всё это, конечно, в порядке вещей. О "Мертвых душах" и о "Ревизоре" кричали: "это клевета, это невозможность". Гончарову пришлось выслушать, что он "совершенно не понимает и не знает русского народа". "Преступление и наказание" называли (и не где-нибудь, а в "Современнике") "клеветой на молодое поколение", "дребеденью", "глупым и позорным измышлением, произведением самым жалким". - Забавно тут то, что в молодости, после первых его рассказов, критики говорили о Бунине противоположное: нет писателя "более тишайшего, человека более умиротворенного".

"Тишайшим" и "умиротворенным" Иван Алексеевич никак не был. Не был и Чехов. Если б были возможны и, главное, нужны способы какого-то статистического подсчета добра и зла в жизни, изображенной и не в самых безотрадных их произведениях (о "Палате № 6" или о "Петлистых ушах" не приходится и говорить), он дал бы верно результаты неожиданные, не столь уж отличающиеся от тех, какие дал бы такой же анализ, например, для Гоголя. Не стоит об этом и говорить. Россия поняла, оценила, превознесла Чехова и Бунина, назвала их последними классиками, Что именно оценил по достоинству Запад?

У Чехова - большая публика преимущественно театральные пьесы, хотя они хуже его рассказов. Такие же подлинные шедевры, как "Палата № 6", "Скучная история", "Архиерей", "Степь", "Душечка", "Именины" едва ли могли быть поняты широкими {15} массами западных читателей: слишком им чужды быт этих рассказов и даже, в меньшей все же степени, их дух. Не говорю тут о знатоках. Сомерсет Мохэм справедливо называет рассказ "Архиерей" "one of the most beautiful and touching of his stories". Так же справедливо Беннет говорит, что "Палата № 6" - одно из самых необыкновенных и страшных произведений, когда-либо кем-либо написанных.

Однако и он был поражен в этом рассказе преимущественно его обличительной стороной (уж очень слово "обличение" не приложимо к Чехову). Действительно в Англии верно нет таких больниц, как описанная Чеховым; может быть, не было и в Чеховское время. Но ведь и в старой России не каждый день врачи попадали в те дома умалишенных, где прежде сами лечили. У Бунина на западе оценили лучшее, но, кажется, не все лучшее. "Господин из Сан-Франциско" включен во многие антологии мировой литературы. А "Жизнь Арсеньева", одна из самых замечательных книг в русской литературе, переводилась на иностранные языки гораздо меньше.

Разное бывает и мировое признание и не всегда оно прочно. Чехов наверное своей славы на западе и не предвидел. Но он знал себе цену. "Однажды, читая газеты, он поднял лицо и, не спеша, без интонации, сказал: "Все время так: Короленко и Чехов, Потапенко и Чехов, Горький и Чехов", рассказывает Бунин в этой книге. Да, именно, "Горький и Чехов". На западе, при его жизни, даже неизмеримо больше Горький, чем Чехов. В 1904 году, за несколько месяцев до его кончины, вышла книжка в двести страниц:

"Жизнь и сочинения Максима Горького в оценке западноевропейской критики", перевод с английского А. М. Беловой". Мне она попалась совершенно случайно. Зачем она была напечатана, - трудно понять. А просмотреть ее не слишком нервному, ко всему {16} привычному человеку стоит. В ней, конечно, говорится и о русской литературе вообще, упоминаются, как полагается, Толстой, Тургенев, Достоевский. О Чехове нет ни слова. Все о Горьком и чего только нет! Тринадцать глав, с заглавиями, по разделам. Последняя называется, например, "Этика Горького", - просто Кант или Декарт! Много и биографических сведений; некоторые новы (по крайней мере для меня):

"Дед мальчика (Горького) со стороны отца был армейским офицером, но при Николае I был разжалован за жестокое обращение с солдатами. Даже и для того безжалостного и жестокого века он являлся зверем". Все обстоятельно. Есть и безумство храбрых, и непроходимые леса России, и русская душа, и Прометеев огонь. В художественных оценках, разумеется, преобладает восторг: "Имя Максима Горького было занесено в золотую книгу великих людей России"... "Россия имела бы в нем законного наследника знаменитого автора Анны Карениной", если б, - не все ли равно, какое "если б"? Спасибо и на нем. Впрочем, есть и другое: кое-кто из англичан находил, что "сенсация, вызванная его (Горького) произведеньями, совсем не пропорциональна достоинству его сочинений". - Неужели!

В. Н. Бунина ниже сообщает о материалах этой книги, выходящей посмертным изданием. Особое место в ней занимают письма Л. А. Авиловой. Читатели с волнением прочтут историю любви к ней Чехова. Письма Л. А. к Ивану Алексеевичу, его суждения незаменимы для биографов и критиков. Еще более важно все другое. Надо ли говорить, как драгоценно каждое замечание о Чехове Бунина. Немало восторженных отзывов о нем было и в письмах Ивана Алексеевича ко мне. Из этих писем большая часть (сотни!) погибла в Париже летом 1940 года. Все позднейшие, разумеется, сохранились. Скажу без {17} колебания, что письма Бунина, страстные, часто гневные, полные резких отзывов о нелюбимых им людях, вообще интереснее Чеховских, - в них нет "канталупочек" и "собачек" в обращениях, нет "аутского мещанина" или "Царя Мидийского" в подписи, в них гораздо меньше шутливости, несколько раздражающей при чрезмерном обилии. В письмах ко мне 1940-1953 гг. есть, кажется, только одно упоминание об Антоне Павловиче - и, в виде исключения, не восторженное: "Я только что прочел книгу В. Ермилова. (В. Ермилов. Чехов. Молодая Гвардия. 1946). Очень способный и ловкий (опускаю одно слово. M. A.) - так обработал Ч., столько сделал выписок из его произведений и писем, что Ч. оказался совершеннейший большевик и даже "буревестник", не хуже Горького, только другого склада...

Пьесы его (Чехова) мне всегда были почти ненавистны. Ах, Толстой, Толстой! В феврале 1897 года он был в Птб. и сказал Суворину ("Дневник Суворина"): - "Чайка" Чехова вздор, ничего не стоящий... "Чайка" очень плоха... Лучшее в ней - монолог писателя, это автобиографические черты, но в драме они ни к селу, ни к городу. В "Моей жизни" Чехова герой читает столяру Островского и столяр говорит: "Все может быть, все может быть". За столяра Чехову ставлю 5 с плюсом, Толстому за все эти слова - 50 с плюсом; ведь даже это заметил и вспомнил: "Все может быть, все может быть" (письмо от 31 июля - 1 августа 1947 года). Тут Иван Алексеевич, конечно, "заострил" свою мысль, как и Толстой (Лев Николаевич сказал, что при чтении Чехова порою испытывает нечто вроде "профессиональной зависти". Кажется, он ни об одном другом писателе такого никогда не говорил.). В этой книге он высказался о "Чайке" лестно. Но Чеховских пьес вообще не любил, как и Толстой, хотя по другой причине: он говорил, что автор "Вишневого сада" не знал жизни в {18} помещичьих усадьбах. Едва ли это верно: Чехов жил в них подолгу, не один раз (например, в Бабкине, у Киселевых), да и в этом необходимости не было. Он во всяком случае знал много больше русских помещиков, чем Иван Алексеевич - американских миллионеров из Сан-Франциско или убийц-садистов вроде Соколовича из "Петлистых ушей" (а оба рассказа принадлежат у Бунина к самым замечательным). Толстому же драмы Чехова не нравились собственно потому, что в них, по его мнению, не было действия.

Этот упрек не раз делали и Бунину. В связи с упреками приведу (к сожалению, с сокращеньем) отрывок из другого его письма ко мне (от 2 сентября 1947 года): "Будущий критик удивится, прочтя мое письмо к Вам, почему Бунин "точно огорчался от вопроса, писано ли им хоть что-нибудь с натуры"? Удивится не удивится, но это так: огорчаюсь. В молодости я очень огорчался слабости своей выдумывать темы рассказов, писал больше из того, что видел, или же был так лиричен, что часто начинал какой-нибудь рассказ, а дальше не знал, во что именно включить свою лирику, сюжета не мог выдумать или выдумывал плохонький... А потом случилось нечто удивительное: воображение у меня стало развиваться "не по дням, а по часам", как говорится, выдумка стала необыкновенно легка, один Бог знает, откуда она бралась, когда я брался за перо, очень, очень часто еще совсем не зная, что выйдет из начатого рассказа, чем он кончится (а он очень часто кончался совершенно неожиданно для меня самого, каким-нибудь ловким выстрелом, какого я и не чаял) : как же мне после этого, после такой моей радости и гордости не огорчаться, когда все думают, что я пишу с такой реальностью и убедительностью только потому, что обладаю "необыкновенной памятью", что я все пишу "с натуры", то, что со мной самим {19} было, или то, что я знал, видел!" - По моему эти строки Бунина чрезвычайно важны для суждения об его творчестве, да и о творчестве вообще. Достоевский не видел, как студент убивает старуху-процентщицу. А Марсель Пруст, несмотря на свой гений, даром "выдумки" не обладал.

Чехов не дожил до лучших произведений Ивана Алексеевича. Тем больше ему чести - что так рано заметил и по достоинству оценил своего младшего годами собрата. В 1900 году (Бунину было тридцать лет) Антон Павлович подарил ему свой портрет с надписью: "Ивану Алексеевичу Бунину с восторгом и благоговением". А вот что пишет Н. Д. Телешов в своих воспоминаниях:

"Я уже знал, что Чехов очень болен, - вернее, очень плох, и решил занести ему только прощальную записку, чтобы не тревожить его. Но он велел догнать меня и воротил уже с лестницы.

"Хотя я был подготовлен к тому, что увижу, но то, что увидел, превосходило мои ожидания, самые мрачные. На диване, обложенный подушками, не то в пальто, не то в халате, с пледом на ногах, сидел тоненький, как будто маленький человек с узкими плечами, с узким бескровным лицом - до того был худ, изнурен и неузнаваем Антон Павлович. Никогда не поверил бы, что возможно так измениться.

"А он протягивает слабую восковую руку, на которую страшно взглянуть, смотрит своими ласковыми, но уже не улыбающимися глазами и говорит:

"- Завтра уезжаю. Прощайте. Еду умирать".

"- Умирать еду, - настоятельно говорил он. - Поклонитесь от меня товарищам вашим по "Среде". Скажите им, что я их помню и некоторых очень люблю... Пожелайте им от меня счастья и успехов. Больше мы не встретимся.

{20} "- А Бунину передайте, чтобы писал и писал. Из него большой писатель выйдет. Так и скажите ему от меня. Не забудьте".

Такой же ужасный вид был и у Ивана Алексеевича, когда я его видел в последний раз (вечером 4 ноября 1953 года, за три дня до его кончины). Он тоже умирал долго и мучительно. Очень сложна была - особенно в конце духовная жизнь этого необыкновенного человека, и было в ней многое, разное. Писал мне: "А чем я живу теперь "в высшем смысле слова" - об этом очень трудно говорить.

Больше всего, кажется, чувствами и мыслями о том, чему как-то ни за что не верится, что кажется чудовищно-неправдоподобным, изумительным, невозможным, а между тем дьявольски-непреложным, - о том, что я живу как какой-нибудь тот, к которому вот-вот войдут в 4 ч. 45 м. утра и скажут: "Мужайтесь, час ваш настал..."

М. Алданов

{21}

ВСТУПЛЕНИЕ В. Н. БУНИНОЙ

В 1952 году здоровье Ивана Алексеевича резко ухудшилось. Он почти не вставал с постели.

Во время предельно тяжелых страданий от удушья, - а припадки бывали помногу раз в сутки, - он, чуть ему становилось легче, снова принимался работать и над своими книгами, готовя их к "посмертному изданию", - как он говорил, - и над Чеховым.

А. П. Струве последние три года тяжелого состояния Ивана Алексеевича заботился, чтобы новинки русской литературы попадали в его руки. Стал он приносить нам и изданные в России отдельные тома "Писем А. П. Чехова", из которых Иван Алексеевич узнал много нового об Антоне Павловиче и о его родных. Узнал он и то, что Чехов писал своим родным и близким о нем:

Матери, 8 января 1901 года из Ниццы:

"Очень радуюсь, что Бунин у нас, жалею, что меня нет дома".

О. Л. Книппер, 20 февраля 1901 года из Ялты:

"Здесь Бунин, который, к счастью, у меня бывает каждый день".

Ей же, 23 февраля 1901 года, из Ялты:

"Был Бунин здесь, теперь он уехал - и я один".

Жене, 31 января 1902 года, из Ялты:

"Осенью" Бунина сделано несвободной рукой".

С. А. Найденову, приехав в Москву, 16 октября 1902 года:

"Если видаетесь с Буниным, то сообщите ему, что мне хочется повидаться с ним".

{22} А. И. Куприну, 18 октября 1902 года, из Москвы:

"Вчера был Бунин, он в меланхолическом настроении, собирается заграницу".

А. В. Амфитеатрову, 13 апреля 1904 года из Ялты:

"Пишу теперь мало, читаю много. Читаю и "Русь", которую выписываю. Сегодня читал сборник "Знания", между прочим горьковского "Человека", очень напомнившего мне проповедь молодого попа, безбородого, говорящего на о, прочел и великолепный рассказ Бунина "Чернозем". Это в самом деле превосходный рассказ, есть места просто на удивление, и я рекомендую его Вашему вниманию".

Конечно, это очень трогало Ивана Алексеевича, вызывало думы о былом: он вспоминал дни, проведенные в доме Чехова, а ведь он часто у него бывал и гостил. Он думал: писать ли ему о Чехове еще раз, вернее "дописать" ли о нем?

А здоровье его все время слабело, он боялся - хватит ли сил? Но тем не менее с большим вниманием он продолжал делать заметки, перечитывать произведения и письма Чехова. Его колебания продолжались до тех пор, пока он не прочел воспоминания Л. А. Авиловой.

Вот как об этом записал Иван Алексеевич: "Сегодня Зуров принес мне книгу "Чехов в воспоминаниях современников" со словами: "Прочтите прежде всего "Чехов в моей жизни" Авиловой, я ничего лучше не читал из женских воспоминаний, - необыкновенно талантливо, живо написано, с внутренней правдивостью, с исключительной деликатностью". Я очень заинтересовался, так как Лидию Алексеевну я знал еще в молодых годах, а в эмиграции мы даже переписывались, но я ничего никогда не слыхал о ее отношениях с Чеховым".

Прочитав с изумлением эти воспоминания, Иван Алексеевич твердо решил "дописать" о Чехове и {23} написать о Л. А. Авиловой, которую всегда чрезвычайно ценил.

Он попросил меня переписать ее письма, где ярко проявляется личность этой незаурядной, одаренной женщины.

"Ведь всем будет интересно знать, что за женщина, которую Чехов любил, - сказал тогда Иван Алексеевич и добавил при этом: - Так вот почему он так долго не женился..."

И тут он припомнил слова из рассказа Чехова "Дама с собачкой", который он по-новому понял:

"У каждого человека под покровом тайны, как под покровом ночи, проходит его настоящая интересная жизнь".

В 1953 году, перечитывая воспоминания Авиловой и делая на страницах многочисленные отметки, Иван Алексеевич говорил, что он теперь по-новому почувствовал скрытую от всех внутренне целомудренную жизнь Чехова.

Надо сказать, что Иван Алексеевич познакомился с Авиловой еще в молодости, а потом встречался с ней в Петербурге, в редакциях, на литературных вечерах. Она тогда печаталась в газетах и журналах (ее зять, С. Н. Худяков, был редактором и издателем "Петербургской газеты", в которой сотрудничал и Чехов, начиная с конца 1884 г.).

В январе 1915 года, когда мы жили всю зиму в Москве между Плющихой и Девичьим Полем, в Долгом переулке, Иван Алексеевич однажды мне сказал:

- Я пригласил к нам писательницу Лидию Алексеевну Авилову, с которой я случайно встретился в нашем Книгоиздательстве. Она хочет издать там свою книгу. Я узнал, что Авиловы переехали из {24} Петербурга в Москву, где ее муж получил какое-то место. Живут на Спиридоновке, наняли особняк.

В назначенный вечер (11 января) она приехала к нам. Я увидела высокую статную женщину в хорошо сшитом черном платье, которая поздоровалась со мной с застенчивой улыбкой. Кроме нее, у нас в гостях были моя мать и профессор Политехнического Института А. Г. Гусаков, который в Петербурге встречался с Авиловой, когда был одним из редакторов газеты "Страна", - она там печаталась.

Сели за чайный стол. Я стала рассматривать нашу новую гостью, ее хорошо причесанную седую голову, бледное лицо с внимательными серо-голубыми большими глазами.

Сначала разговор шел о войне, раненых, а затем о литературе.

Меня поразило, как она не похожа на других писательниц своей скромностью, собранностью, уменьем спорить и выслушивать собеседника.

Ее литературные вкусы совпадали со вкусами Ивана Алексеевича, в оценке писателей и людей.

Говорили мы тогда о нашем Книгоиздательстве писателей, где автор после покрытия расходов по печатанию весь остальной доход получает сам, оставляя на расходы по издательству десять процентов.

- Вот и хорошо, что хотите у нас издать вашу книгу, - сказал ей Иван Алексеевич.

- Я была бы очень рада, если примут.

- А что это? Роман? - спросила моя мать.

- Нет, книга рассказов.

Потом заговорили о деревне.

Авилова рассказывала, что у них имение в Тульской губернии, не родовое, а купленное лет пятнадцать тому назад.

- Вот приезжайте, погостите у нас, - приглашала она. - У нас хорошо. Дети мои усадьбу очень любят. Отношения с мужиками хорошие.

{25} - А далеко она от Ясной Поляны? - спросила моя мать.

- Нет не очень.

- У моей бабушки было имение в двадцати верстах от Ясной, - сказала тут я, - мы слезали на станции Лазареве.

- Нет, это с другой стороны Ясной, - ответила Авилова, - у нас пересадка в Туле.

Иван Алексеевич пошел ее провожать до извозчика. Вернувшись, он сказал:

- Представь себе, она сокрушается, что ничего не видала, ничего не знает, а у нее уже седая голова. Она много говорила и о моих вещах, находит, что я основываю школу... Она на редкость все понимает и тонко ценит.

Вскоре Авилова пригласила нас к обеду. Они жили в одноэтажном особняке на Спиридоновке (ныне улица Алексея Толстого). У подъезда я увидела санки, около стояла молоденькая девушка и прощалась со старушкой. Иван Алексеевич посмотрел на них и сказал:

- Какая прелестная девушка и как трогательно целуется, наверно, с няней.

Это была дочь Авиловых, Ниночка.

В просторной столовой мы познакомились с Авиловым, пожилым, среднего роста плотным человеком с седой бородкой и короткой шеей. Тут же были два сына, призывного возраста, оба высокие, старший покрупнее, широкоплечий с поднятой грудью, присяжный поверенный, а младший - худой.

Начали говорить о войне, но быстро перешли на литературу.

Ее сыновья рассказывали, что у них на вечеринках часто была игра "в присуждение премии за лучшие рассказы". Однажды первый приз получила Ниночка.

{26} - Я всегда угадывал мамин рассказ, - сообщил старший сын, - по стилю, по манере.

Чувствовалось, что дети и мать - одно. Не только любовь между ними, но дружба, близость.

К концу длинного обеда все развеселились.

Угостили они нас тогда хорошо: между прочим огромной нельмой. С того года, с года войны, в Москве появились сибирские рыбы - нельма, максун, кета, почему-то их раньше не привозили?

Много смеялись. Кто знал Ивана Алексеевича, как собеседника, знает его неистощимый юмор, но много юмора было и у Лидии Алексеевны. Было необыкновенно забавно слушать их разговор.

Иван Алексеевич приглашал ее на литературные собрания "Молодой Среды", но она не вошла в литературную среду Москвы. Тогда ей было не до того: волновалась за сыновей, новая жизнь в Москве отнимала много времени. Да и у нас не было ни дня свободного: много знакомых, родных, всяких заседаний и развлечений. Мы долго не виделись. В конце осени 16 года Иван Алексеевич прочел в газетах о внезапной смерти Авилова. Я была на отпевании.

Весной 17 года моя мать встретилась с Лидией Алексеевной на Пречистенском бульваре, она уже была в полутрауре, - прошло полгода со дня смерти мужа, - мама восхищалась, как она была элегантно и изящно одета. Лидия Алексеевна просила маму передать нам, что они переехали в Гагаринский переулок, сообщила адрес, очень просила нас к ней зайти. И мы стали у нее бывать.

Квартирка была уже маленькая. За это время Ниночка вышла замуж за офицера военного времени, брата артистки Г., который много рассказывал о петербургских событиях, где он пережил революцию. Он был очень развязный, полная противоположность тихой, вдумчивой, мало говорящей и милой жене.

{27} Лидия Алексеевна тогда нам с большим юмором рассказывала, как она вернулась из имения, куда ездила с няней за продуктами. Рассказывала о солдатах, которых уже было не мало в деревне и уйма в вагонах: все благодушны, наслаждаются своими привилегиями, среди молодых уже появились эсеры. Она прекрасно рассказала, как она с няней тащили мешки с припасами, как им пришлось подлезать под вагоны в Туле, и о том, что, когда она была под вагоном, то вдруг ее осенило:

- Да я ведь старенькая...

И ей сделалось очень смешно, и она едва вылезла. А было ей всего пятьдесят два года! В те времена мы ничего не знали о ее любви к Антону Павловичу. Она бережно охраняла свои чувства от всех, - так же, как когда-то оберегал их и Антон Павлович Чехов.

После октябрьского переворота мы иногда встречались с Лидией Алексеевной. Тогда в Москве уже говорили о Белом движении на Дону и о Корнилове. Ее зять, офицер, отправился с Ниночкой на юг. Лидия Алексеевна с сыновьями остались в Москве. Мы уехали в Одессу 21 мая по старому стилю. До ноября 1922 года, когда мы получили от Лидии Алексеевны первое письмо, мы ничего о ней не слыхали. Письма ее удивительны.

В 1953 году нам, наконец, удалось приобрести советское издание "Письма А. П. Чехова" (кроме двух первых томов). Мы их перечитывали. Иван Алексеевич, указывая мне, что нужно выписать, испестрил книги своими надписями и пометками.

{28} Перечитал он в те времена все, что можно было достать в Париже о Чехове, а из прочитанного отметил исключительно содержательную статью Льва Шестова "Творчество из ничего" (в которой Шестов первый вопреки большинству критиков назвал талант Чехова "беспощадным"); книгу Курдюмова "Сердце смятенное" (в которой Иван Алексеевич находил много верного; "Живые лица" Гиппиус (ей он возражал); "Чехов в воспоминаниях современников" (на полях этого сборника множество его отметок и заметок, а под воспоминаниями Потапенко написано: "Все очень хорошо"); книгу Бицилли "Творчество Чехова" (на полях много заметок) и наконец книгу Ермилова "А. П. Чехов", которую я прочла Ивану Алексеевичу вслух, а он начал было делать из нее выписки в начале октября перед последним воспалением легкого, - эта болезнь его предельно ослабила.

(Делала я, тоже по указанию Ивана Алексеевича, выписки из рассказов Чехова, в которых он, по его мнению, проявил себя тонким поэтом).

Иван Алексеевич уже вплотную засел за работу:

в книге он решил соединить многое из того, что он когда-либо писал о нем с тем, что после прочтения изумительных воспоминаний Авиловой открылось ему (как и все то, что он при чтении писем Антона Павловича вспомнил). Захотелось ему ответить и критикам.

Работа сильно бы продвинулась вперед, если бы не подготовка к изданию книги "Петлистые уши", на которую Иван Алексеевич истратил полтора месяца весь июль и половину августа, - и которую он очень ценил, как собрание своих совершенно противоположных по темам и характеру произведений: "самые жестокие и самые благостные", как он определил содержание этой книги. В это же время тратил он свои малые силы и на подготовку к "посмертному" {29} изданию своих произведений, дневников 18-го и 19-го годов, которые он перечитал и окончательно со старой рукописью сверил, внося то, что он когда-то сознательно выпустил.

В бессонные ночи Иван Алексеевич, - в последний год жизни он почти лишился сна, - делал заметки на обрывках бумаги, иногда даже на папиросных коробках, - вспоминал беседы с Чеховым.

(На книге, где находятся "Подторжье", "Деревня", "Суходол" и "Стихотворения", написано его рукой:

"Оконч. исправлено для нового издания, 20 октября 1953. Ив. Б.", то есть меньше чем за три недели до его кончины).

Я решила опубликовать все то, что Иван Алексеевич набросал о Чехове сам или продиктовал мне.

Вторая глава настоящего сборника это не опубликованные в эмиграции воспоминания о Чехове, прочитанные Иваном Алексеевичем "на литературном, утреннике Московского художественного театра 17 января 1910 года, в день пятидесятилетия со дня рождения Антона Павловича".

В VII главу первой части книги вошли письма Лидии Алексеевны Авиловой, которые Иван Алексеевич думал включить в книгу о Чехове.

Начать ее он решил метрическим свидетельством Антона Павловича: его радовало, что копия оказалась у него в руках, - он очень дорожил этим документом.

Во вторую часть книги (главы I-VI) вошли наброски; заметки, взятые Иваном Алексеевичем из своей записной книжки 1914 года; выдержки из чеховских писем (о творчестве, писателях, общественности и о жизни и болезни Антона Павловича, которые Иван Алексеевич хотел ввести в книгу о Чехове); замечания, сделанные Иваном {30} Алексеевичем на полях книг литературоведа профессора Бицилли, Ермилова и во время чтения воспоминаний современников (В. А. Симова, В. Г. Короленко, И. Е. Репина, А. С. Лазарева-Грузинского,

И. Л. Щеглова, И. Н. Потапенко, Т. Л. Щепкиной-Куперник,

К. С. Станиславского, Вл. И. Немировича-Данченко, В. И. Качалова,

М. Горького, А. И. Куприна, Н. Д. Телешова, В. В. Вересаева,

С. Я. Елпатьевского, Евт. П. Карпова, Н. Гарина, Г. И. Россолимо).

Заканчивая это вступление, я приношу сердечную благодарность писателю Л. Ф. Зурову, который помог мне составить и редактировать эту книгу.

В. Бунина

28 февраля 1955 года

Париж.

(Дополнение, ldn-knigi из http://tounb.tula.net/Tula/Writers/avilova.h# tm

Русская писательница и мемуаристка Лидия Алексеевна Авилова (урожд. Страхова) родилась 3(15) июня 1864 г. в имении Клекотки Епифанского уезда Тульской губернии, в небогатой дворянской семье. В 1882 г. окончила гимназию в г. Москве. В 1887 г. вышла замуж и переехала из Москвы в Петербург, где началась ее литературная деятельность. В доме редактора и издателя "Петербургской газеты" С.Н. Худекова, мужа сестры, познакомилась со многими известными литераторами. С 1890 г. рассказы писательницы публикуются в петербургских газетах и журналах. В 1896г. выходит первый сборник Л.А. Авиловой "Счастливец и другие рассказы". В 1998 г. в журнале "Русское богатство" публикуется первая повесть Л.А. Авиловой "Наследники", затем и другие повести. В 1906 г. она переехала с семьей в Москву, где выходят ее новые книги "Власть и другие рассказы" (1906), "Сын. Рассказ" (1910), "Первое горе и другие рассказы" (1913), "Образ человеческий" (1914), "Пышная жизнь. Камардин" (1918).

В 1922 г. Авилова выехала в Чехословакию к больной дочери, там, в атмосфере русской эмиграции, она осознала до глубины души свою любовь к родине и писала в одном из писем: что "если бы не было России, то не было бы и меня". В 1924 г. она вернулась в Россию.

Последняя и наиболее известная литературная работа Авиловой воспоминания "А.П. Чехов в моей жизни" (первоначально - "Роман моей жизни"), где рассказывается о встречах и переписке с А.П. Чеховым, причем мемуары построены, как "роман, о котором никогда никто не знал, хотя он длился целых десять лет". Воспоминания вызвали известные споры: одни поддержали доводы писательницы, другие сочли их слишком субъективными.

Авилова познакомилась с А.П. Чеховым в 1889 г., с 1892 г. вела с ним переписку, посылала на отзыв свои рукописи и книги. А.П. Чехов высоко ценил литературные способности Авиловой, содействовал в публикации ее произведений, давал ей советы и указания по улучшению стиля и композиции, отмечал излишнюю сентиментальность.

Л.А. Авилова была знакома также с Л.Н. Толстым, М. Горьким, И.А. Буниным и другими писателями. Ее рассказ "Первое горе" Толстой включил в "Круг чтения". Ее книги печатались в издательстве "Посредник".

В 1914 г. Авилова была принята в члены Общества любителей российской словесности, в 1918г. стала членом Всероссийского союза писателей, в 1929 г. избирается почетным членом Общества А.П. Чехова и его эпохи.

Скончалась писательница 27 сентября 1943 г. в Москве. Ее могила затерялась на Ваганьковском кладбище.

В. И. БОТЬ

Литература:

АВИЛОВА Л.А. Рассказы. Воспоминания. - М.: Сов. Россия, 1984.- 335 с.

АВИЛОВА Л.А. Пышная жизнь: Рассказ // Только час: Проза русских писательниц конца XIX-начала XX века / Сост. В. Ученова. - М., 1988.С.493-504.

АВИЛОВА Лидия Алексеевна [30.V.(11.VI)1864-23.IX.1943] // Краткая лит. энцнкл. - М., 1962.-Т.1.-Ст. 57.

АВИЛОВА Л.А. [урожд. Страхова] // Русские писатели 1800-1917: Биогр. слов. М., 1989.-Т.1.-С.19-20.

[АВИЛОВА Лидия Алексеевна] // Только час: Проза русских писательниц конца XIX - начала XX века / Сост. В. Ученова.- М., 1988.- С. 590.

ldn-knigi)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

КРАТКИЕ БИОГРАФИЧЕСКИЕ СВЕДЕНИЯ ОБ А. П. ЧЕХОВЕ, РАССКАЗАННЫЕ ИМ САМИМ. - КАК И. А. БУНИН ПРИОБРЕЛ КОПИЮ МЕТРИЧЕСКОГО СВИДЕТЕЛЬСТВА О РОЖДЕНИИ ЧЕХОВА. - ИСТОРИЯ ЗНАКОМСТВА ОБОИХ ПИСАТЕЛЕЙ И НАЧАЛО ИХ ДРУЖБЫ. БУНИН. ЧЕХОВ И ТОЛСТОЙ В КРЫМУ. - Л. А. АВИЛОВА В ЖИЗНИ ЧЕХОВА. ЗНАКОМСТВО И. А. БУНИНА С АВИЛОВОЙ. - ВОСПОМИНАНИЯ БУНИНА О ЧЕХОВЕ, ЧИТАННЫЕ ИМ В МХТ ПО СЛУЧАЮ 50-ЛЕТИЯ А. П. ЧЕХОВА. - ВСТРЕЧИ И. А. И В. Н. БУНИНЫХ С АВИЛОВОЙ В МОСКВЕ В 1915 И В 1917 ГОДАХ. - ПЕРЕПИСКА Л. А. АВИЛОВОЙ С И. А. БУНИНЫМ В ЭМИГРАЦИИ В НАЧАЛЕ ДВАДЦАТЫХ ГОДОВ.

{35}

I

Мы сидели, как обычно, в кабинете Антона Павловича и почему-то заговорили о наших крестных отцах:

- Вас крестил генерал Сипягин, а вот меня купеческий брат Спиридон Титов. Слыхали такое звание?

- Нет.

И Антон Павлович протянул мне метрическое свидетельство. Я прочел и спросил:

- Можно переписать его?

- Пожалуйста.

"Запись в метрической книге Таганрогской соборной церкви:

"1860 года месяца Генваря 17-го дня рожден, а 27-го крещен Антоний; родители его: таганрогский купец третьей гильдии, Павел Георгиевич Чехов и законная жена его Евгения Яковлевна; восприемники:

таганрогский купеческий брат Спиридон Титов и таганрогского третьей гильдии купца Дмитрия Сафьянополу жена".

- Купеческий брат! удивительное звание! - никогда не слыхал!

В метрическом свидетельстве указано, что Чехов родился 17 Генваря.

Между тем Антон Павлович в письме к сестре пишет (16 января 1899 г.).

"Сегодня день моего рождения, 39 лет. Завтра именины, здешние барышни и барыни (которых зовут антоновками) пришлют и принесут подарки".

Разница в датах? Вероятно, ошибся дьякон.

{36}

Я спрашивал Евгению Яковлевну (мать Чехова) и Марью Павловну:

- Скажите, Антон Павлович плакал когда-нибудь?

- Никогда в жизни, - твердо отвечали обе. Замечательно.

Чехов родился на берегу мелкого Азовского моря, в уездном городе, глухом в ту пору, и характер этой скучной страны не мало, должно быть, способствовал развитию его прирожденной меланхолии. Печальная, безнадежная основа его характера происходила еще и от того, что в нем, как мне всегда казалось, было довольно много какой-то восточной наследственности, - сужу по лицам его простонародных родных, по их несколько косым и узким глазам и выдающимся скулам. И сам он делался с годами похож на них все больше и состарился душевно и телесно очень рано, как и подобает восточным людям. Чахотка чахоткой, но все же не одна она была причиной того, что, будучи всего сорока лет, он уже стал похож на очень пожилого монгола своим желтоватым, морщинистым лицом. А детство? Мещанская уездная бедность семьи, молчаливая, со сжатым ртом, с прямой удлиненной губой мать, "истовый и строгий" отец, заставлявший старших сыновей по ночам петь в церковном хоре, мучивший их спевками поздними вечерами, как какой-нибудь зверь; требовавший с самого нежного возраста, чтобы они сидели по очереди в качестве "хозяйского ока" в лавке. И чаще всего страдал Антоша, {37} наблюдательный отец сразу отметил его исполнительность и чаще других засаживал его за прилавок, когда нужно было куда-нибудь ему отлучиться. Единственное оправдание - если бы не было церковного хора, спевок, то и не было бы рассказов ни "Святой ночью", ни "Студента", ни "Святых гор", ни "Архиерея", не было бы, может быть, и "Убийства" без такого его тонкого знания церковных служб и простых верующих душ. Сидение же в лавке дало ему раннее знание людей, сделало его взрослей, так как лавка его отца была клубом таганрогских обывателей, окрестных мужиков и афонских монахов. Конечно, кроме лавки, помогло еще узнать людей и то, что он с шестнадцати лет жил среди чужих, зарабатывая себе на хлеб, а затем в Москве еще студентом много толкался в "мелкой прессе", где человеческие недостатки и даже пороки не очень скрываются. Он назвал эту среду "кичеевщиной", по фамилии Петра Кичеева, "типичного представителя продажной мелкой прессы". Помогла и профессия врача. Он чуть ли не с первых курсов стал летом работать в земских больницах в Новом Иерусалиме, в Воскресенске. Его брат, Иван Павлович, получил место учителя в церковноприходской школе, квартира была из четырех комнат, и семья Чеховых на лето приезжала к нему.

Потом они снимали флигель на летние месяцы в Бабкине, имении Киселевых, с которыми они очень сдружились. Это - была уже подмосковная. Отец М. В. Киселевой, Бегичев, был директором Малого театра, а потому у Киселевых вечно бывали актеры, музыканты, певцы, художники. У них Чехов вошел вместе с Марьей Павловной, которая очень подружилась с М. В. Киселевой, в артистическую среду, часто много слушал там у них серьезную музыку.

При его восприимчивости и наблюдательности, семь лет в этих местах дали ему, как писателю, очень {38} много. Ведь и "Унтер Пришибеев" оттуда, и "Дочь Альбиона", и "Егерь", и "Злоумышленник", и "Хирургия", и "Налим"...

И странно, как много дали его произведений подмосковные места, так ничего не дал Псел, где он прожил два лета 88, 89, хотя восторгался этими местами выше меры, но в литературе его они не отразились.

Меня поражает, как он моложе тридцати лет мог написать "Скучную историю", "Княгиню", "На пути", "Холодную кровь", "Тину", "Хористку", "Тиф"... Кроме художественного таланта, изумляет во всех этих рассказах знание жизни, глубокое проникновение в человеческую душу в такие еще молодые годы. Конечно, работа врача ему очень много дала в этом отношении. Он всегда говорил мне и профессору Россолимо, что благодаря ей область его наблюдений расширилась и обогатила его знаниями, настоящую цену которых для него, как писателя, может понять только врач. "Знание медицины меня избавило от многих ошибок, которых не избег и сам Толстой, например, в "Крейцеровой сонате".

И, конечно, если бы не туберкулез, он никогда бы медицины не бросил. Лечить он очень любил, звание врача ставил высоко, - недаром в паспорте Ольги Леонардовны он написал: "жена лекаря"...

Писание же в "Будильниках", "Зрителях", "Осколках", - научило его маленькому рассказу: извольте не переступить ста строк!

Меня научили краткости стихи.

{39}

У Чехова в характере все было от матери (азиатки). Одно наставительство от отца, взять хотя его некоторые письма к братьям.

Еще гимназистом он пишет младшему брату Мише по поводу того, что тот назвал себя "ничтожным и незаметным братишкой", когда Антоше было всего 17 лет, а Мише - 12:

"Ничтожество свое сознаешь? Не всем, брат, Мишам быть одинаковыми. Ничтожество свое сознавай, знаешь где? Перед Богом, пожалуй, перед умом, красотой, природой, но не перед людьми, среди людей нужно сознавать свое достоинство. Ведь ты не мошенник, честный человек? Ну, и уважай в себе честного малого и знай, что честный малый не ничтожество. Не смешивай "смиряться" с "сознанием своего ничтожества".

Моим друзьям Елпатьевским Чехов не раз говорил:

- Я не грешен против четвертой заповеди...

И действительно еще гимназистом в письме от 29 июля 1877 г. Антоша писал своему двоюродному брату M. M. Чехову, которого называли Чохов, прототип Печаткина в повести "Три года" (Это он, ударяя по воздуху рукой, говорил "кроме" и заказывал в трактире так: "Принеси мне главного мастера клеветы и злословия с пюре". Оторопелый половой, подумав, догадался и принес порцию языка с пюре. И в этом есть что-то чеховское):

"Отец и мать единственные для меня люди на всем земном шаре, для которых я ничего никогда не пожалею. Если я буду высоко стоять, то это дело {40} их рук, славные они люди, и одно безграничное их детолюбие ставит их выше всяких похвал, закрывает собой все их недостатки, которые могут появиться от плохой жизни, готовит им мягкий и короткий путь, в который они веруют и надеются так, как немногие".

С самых первых лет студенчества А. П. взял на свои плечи всю семью.

Со второго семестра первого курса он начал работать в юмористических журналах, куда его провел брат Александр, который еще в пору таганрогской жизни Антоши помещал его остроты в "Будильнике".

Чехов редкий писатель, который начинал, не думая, что он будет не только большим писателем, а даже просто писателем. А ведь 6 августа 1883 года он послал в "Осколки" "Дочь Альбиона", рассказ совсем не юмористический...

Писать же приходилось вот при каких условиях:

"Передо мной моя не литературная работа, хлопающая немилосердно по совести, а в соседней комнате отец читает матери вслух "Запечатленного {41} ангела"... Кто-то завел шкатулку, и я слышу "Елену Прекрасную"... Хочется удрать на дачу, но уже час ночи... Для пишущего гнусней обстановки придумать трудно..."

И только с 1885 г., когда Чеховы переселились на Якиманку, и А. П. стал врачом, у него оказалась отдельная комната, кабинет с камином.

Живость, работоспособность его поразительна, - ведь среди всех писаний он окончил самый трудный факультет.

Затем его замечательное письмо к старшему брату Александру от 20 февраля 83 г., где он пишет ему относительно его незаконного брака с его женой, которой тульская консистория после развода запретила вступать в брак. Отец к их незаконному сожительству относился отрицательно, Александр Павлович страдал.

..."Не знаю, что ты хочешь от отца? Враг он куренья табаку и незаконного сожительства - ты хочешь сделать его другим? С матерью и теткой можно проделать эту штуку, а с отцом нет. Он такой же кремень, как раскольники, ничем не хуже и не сдвинешь его с места. Это его, пожалуй, и сила. Он, как бы сладко ты ни писал, вечно будет вздыхать, писать тебе одно и то же, и, что хуже всего, страдать".

В конце письма прибавляет:

..."Я каюсь, слишком нервен с семьей. Я вообще нервен. Груб, часто несправедлив..."

А каким он стал: он прежде всего воспитывал себя, а потом уже своих. И как многие, кто вспоминал {42} и характеризовал его, неправильно понимали его характер. От природы он был вспыльчив, как он пишет в одном письме к Книппер.

Замечательно, как А. П., будучи 26-летним врачом, объясняет в письме брату Николаю, что такое воспитание. (Письмо помечено мартом 1886.)

"Воспитанные люди должны удовлетворять следующим условиям:

1) Они уважают человеческую личность, всегда снисходительны, мягки, вежливы, уступчивы...

2) Они уважают чужую собственность, а потому платят долги.

3)...Не лгут даже в пустяках... Они не лезут с откровенностями, когда их не спрашивают...

4) Они не уничижают себя с тою целью, чтобы вызвать в другом сочувствие...

5) Они не суетны. Их не занимает рукопожатие пьяного Плевако.

6) Если имеют в себе талант, то уважают его... Они жертвуют для него всем. Они брезгливы.

7) Они воспитывают в себе эстетику... Им нужна от женщины не постель...

Им, особенно художникам, нужны свежесть, изящество, человечность, способность быть не..., а матерью...

...Тут нужны беспрерывные дневной и ночной труд, вечное чтение, штудировка, воля... Тут дорог каждый час.

Брось я сейчас семью на произвол судьбы, я старался бы найти себе извинение в характере матери, в кровохарканье и проч.".

{43} Да, это письмо интересно не только, как назидательное, но из него можно понять, как А. П. сам себя воспитывал, как он был строг к себе.

В ноябре 1884 года он с помощью Лейкина устроился корреспондентом "Из зала суда" от "Петербургской газеты" по "Скопинскому делу". Отчеты его были блестящи, с художественными характеристиками. Мнения независимы, например, Плевако ему не понравился. Кончилось все печально - длительным кровохарканьем, к которому он отнесся легкомысленно, и в голову не пришло, что оно чахоточное.

В 1885 т. поездка в Петербург. До этого времени из настоящих писателей он был знаком только с Лесковым, которого любил, и который в Москве в 1883 году, когда они возвращались вместе откуда-то, где много пили, его "помазал как Самуил Давида"...

Познакомился Чехов в Петербурге в этот приезд с Сувориным, Григоровичем и Бурениным.

Вернувшись в Москву, он переменил квартиру, - она оказалась сырой, и он побоялся, что опять будет кровохарканье, снял напротив прежней на той же Якиманке, квартира находилась под помещением, которое кухмистер сдавал под свадьбы и поминки. А. П. писал:

"В обед - поминки, ночью - свадьбы... смерть и зачатие".

{44}

1886 г. 15 февраля под подписью А. Чехов появился впервые рассказ "Панихида" в "Новом времени".

21 февраля - письмо от Суворина.

Лейкин решил издать книгу его произведений под заглавием "Пестрые рассказы", (я эту книгу прочел в поезде, не отрываясь, купив ее в Ельце, на вокзале, в 16 лет, и пришел в восторг. Виньетку для нее нарисовал Шехтель, друг Николая Чехова, в будущем известный архитектор. Я был знаком с ним, встречался у Марьи Павловны в Москве. Милый, талантливый толстяк).

В конце марта Чехов получил письмо от Григоровича, заставившее его задуматься о себе, как о писателе.

20 марта 86 г. Антон Павлович ответил ему:

"...Если у меня есть дар, который следует уважать, то, каюсь, перед чистотой Вашего сердца, я доселе не уважал его. Я чувствовал, что он у меня есть, но привык считать его ничтожным... Все мои близкие всегда относились снисходительно к моему авторству и не переставали дружески советовать мне не менять настоящее дело на бумагомарание... Не помню я ни одного рассказа, над которым я работал бы более суток, а "Егерь", который Вам понравился, я писал в купальне! Как репортеры пишут заметки о пожарах... машинально, полубессознательно, нимало не заботясь ни о читателе, ни о себе самом".

Кстати сказать, мне "Егерь" не нравится, - нахожу его слабым рассказом.

Далее Чехов признается, что "писал я и всячески старался не потратить на рассказ образов и картин, которые мне дороги и которые я, Бог знает, почему берег и тщательно прятал",

{45} "Первое, что толкнуло меня на самокритику, было очень любезное и, насколько я понимаю, искреннее письмо Суворина. Я начал собираться написать что-нибудь путевое, но все-таки веры в собственную литературную путевость у меня не было".

Удивительный был человек! Удивительный писатель! - прибавлю я.

(Разбивка здесь, как в дальнейшем тексте, И. А. Бунина)

В том же 86 году 26 октября в "Новом времени" была напечатана его повесть "Тина". Чехов послал ее своей близкой знакомой М. В. Киселевой, владетельнице Бабкина, где Чеховы проводили лето в 85, 86, 87 годах.

Ответ он получил в конце года, возмущенный. Письмо полно негодования:

"...Присланный Вами фельетон мне совсем не нравится, хотя я убеждена, что к моему мнению присоединятся весьма и весьма немногие. Написан он хорошо, читающие мужчины пожалеют, что судьба не натолкнула их на подобную Сусанну, которая сумела бы распотешить их разнузданность, женщины втайне позавидуют ей, но большая часть публики прочтет с интересом и скажет: "Бойко пишет этот Чехов, молодец!" Может быть, Вас удовлетворяют 115 руб. и эти отзывы, но мне лично досадно, что писатель Вашего с о p т а, то есть необделенный от Бога, - показывает мне только одну "навозную кучу".

Грязью, негодяями, негодяйками кишит мир, и впечатления, производимые ими, не новы, но зато с какой благодарностью относишься к тому писателю, {46} который, проведя Вас через всю вонь навозной кучи, вдруг вытащит оттуда жемчужное зерно, - зачем же тогда одна куча? Дайте мне зерно, чтобы в моей памяти стушевалась вся грязь обстановки, от Вас я вправе требовать этого, а других, не умеющих отстоять и найти человека между четвероногими животными - я и читать не стану... Может быть, было бы лучше промолчать, но мне нестерпимо хотелось ругнуть Вас и Ваших мерзких редакторов, которые так равнодушно портят Ваш талант. Будь я редактором - я, для Вашей же пользы, вырезала бы Ваш этот фельетон... фельетон Ваш все-таки препротивный. Предоставьте писать подобные (по содержанию!) разным нищим духом и обездоленным судьбою писакам:

Окрейц, Альбову и тутти кванти бездарностям".

Только через три недели Чехов написал ответ:

"...У меня и у Вас, и у критиков всего мира нет никаких прочных данных, чтобы иметь право отрицать эту литературу. Я не знаю, кто прав Гомер, Шекспир, Лопе-де-Вега, вообще древние, не боявшиеся рыться в "навозной куче", но бывшие гораздо устойчивее нас в нравственном отношении, или же современные писатели, чопорные на бумаге, но холодно-циничные в душе и в жизни? Я не знаю, у кого плохой вкус: у греков ли, которые не стыдились воспевать любовь такой, какова она есть на самом деле в прекрасной природе, или же у читателей Габорио, Мар-литта, Пьера Бобо (П. Д. Боборыкина, И. Б.)?.. Ссылка на Тургенева и Толстого, избегавших "навозную кучу", не проясняет этого вопроса. Их брезгливость ничего не доказывает: ведь было же раньше их поколение писателей, считавших грязью не только "негодяев с негодяйками", но даже описание мужиков и чиновников ниже титулярного... Художественная литература потому и называется художественной, что рисует жизнь такою, какова она есть на самом деле.

{47} Ее назначение - правда безусловная и честная. Суживать ее функции такой специальностью, как добывание зерен, так же для нее смертельно, как если бы Вы заставили Левитана рисовать дерево, приказав ему не трогать грязной коры и пожелтевшей листвы... Для химиков нет ничего на земле нечистого. Литератор должен быть так же объективен, как химик; он должен отрешиться от житейской субъективности и знать, что навозные кучи в пейзаже играют очень почтенную роль, а злые страсти так же присущи жизни, как и добрые".

А М. В. Киселева была писательницей, дом их был культурный, у них бывали и художники, и музыканты, и актеры. Чехов любил эту семью, и они были дружны.

Через пятьдесят лет, после выхода в свет моих "Темных аллей", я получал подобные письма от подобных же Киселевых и приблизительно некоторым из них отвечал так же. Действительно все повторяется.

{48}

II

Я познакомился с ним в Москве, в конце девяносто пятого года. Видались мы тогда мельком, и я не упомянул бы об этом, если бы мне не запомнилось несколько очень характерных фраз его.

- Вы много пишете? - спросил он меня однажды.

Я ответил, что мало.

- Напрасно, - почти угрюмо сказал он своим низким грудным баритоном.

- Нужно, знаете, работать... Не покладая рук... всю жизнь.

И, помолчав, без видимой связи прибавил:

- По-моему, написав рассказ, следует вычеркивать его начало и конец. Тут мы, беллетристы, больше всего врем...

После таких мимолетных встреч и случайных разговоров, в которых были затронуты любимые темы Чехова - о том, что надо работать "не покладая рук" и быть в работе до аскетизма правдивым и простым, - мы не виделись до весны девяносто девятого года. Приехав на несколько дней в Ялту, я однажды вечером встретил Чехова на набережной.

- Почему не заходите ко мне? - сказал он. - Непременно приходите завтра.

- Когда? - спросил я.

- Утром, часу в восьмом.

И, вероятно, заметив на моем лице удивление, он пояснил:

{49} - Мы встаем рано. А вы?

- Я тоже, - сказал я.

- Ну, так вот и приходите, как встанете. Будем пить кофе. Вы пьете кофе?

- Изредка пью.

- Пейте каждый день. Чудесная вещь. Я, когда работаю, ограничиваюсь до вечера только кофе и бульоном. Утром - кофе, в полдень - бульон. А то плохо работается.

Я поблагодарил за приглашение, и мы молча прошли всю набережную и сели в сквере на скамью.

- Любите вы море? - сказал я.

- Да, - ответил он. - Только уж очень оно пустынно.

- Это-то и хорошо, - сказал я.

- Не знаю, - ответил он, глядя куда-то вдаль сквозь стекла пенснэ и, очевидно, думая о чем-то своем. - По-моему, хорошо быть офицером, молодым студентом... Сидеть где-нибудь в людном месте, слушать веселую музыку...

И, по своей манере, помолчал и без видимой связи прибавил:

- Очень трудно описывать море. Знаете, какое описание моря читал я недавно в одной ученической тетрадке? "Море было большое". И только. По-моему, чудесно.

Может быть, это покажется кому-нибудь манерностью? Но - Чехов и манерность! Поставить рядом эти два слова могут только те, которые не имеют никакого понятия о Чехове. "Скажу прямо, - говорит один из хорошо знавших Чехова, - я встречал людей не менее искренних, чем Чехов, но людей до такой степени простых, чуждых всякой фразы и аффектировки, я не помню". Да, он любил только искренное, органическое, - если только оно не было грубо и косно, - и положительно не выносил фразеров, {50} книжников и фарисеев, особенно тех из них, которые настолько вошли в свои роли, что роли стали их вторыми натурами. В своих работах он почти никогда не говорил о себе, о своих вкусах, о своих взглядах, что и повело, кстати сказать, к тому, что его долго считали человеком беспринципным, необщественным. В жизни он также никогда не носился со своим "я", очень редко говорил о своих симпатиях и антипатиях: "я люблю то-то"... "я не выношу того-то"... это не Чеховские фразы. Но симпатии и антипатии его были чрезвычайно устойчивы и определенны, и среди его симпатий одно из первых мест занимала именно естественность. "Море было большое"... Ему, с его постоянной жаждой наивысшей простоты, с его отвращением ко всему вычурному, напряженному, казалось это "чудесным". А в его словах об офицере и музыке сказалась другая его особенность: сдержанность. Неожиданный переход от моря к офицеру, несомненно, вызван был его затаенной грустью о молодости, о здоровье. Море пустынно... А он любил жизнь, радость, и за последние годы эта жажда радости, хотя бы самой простой, самой обыденной, особенно часто сказывалась в его разговоре. Но именно только сказывалась.

Слова за последнее время стали очень дешевы. И хорошие и дурные слова произносятся теперь с удивительной легкостью и лживостью. Но, кажется, чаще всего так говорят об умерших. Очень много легкости, лжи, неточностей, а порой - просто скудоумия можно встретить и в воспоминаниях о Чехове. Пишут, например, что Чехов поехал на Сахалин за тем, чтобы поддержать репутацию "серьезного" человека, и в дороге так простудился, что нажил чахотку... Пишут, что смерть Чехова была ускорена постановкой "Вишневого сада"; накануне спектакля Чехов будто бы так волновался, так боялся, что его пьеса {51} не понравится, что всю ночь бредил... Все это сущий вздор. На Сахалин Чехов поехал потому, что его интересовал Сахалин, и еще потому, что в путешествии он хотел встряхнуться после смерти брата Николая, талантливого художника. И чахотку он нажил не в Сибири, - а уже в 1884 году у него было кровохарканье в декабре после "Скопинского дела" - хотя, несомненно, что ездить ему не следовало: взять бы этот страшно тяжелый двухмесячный путь на перекладных, ранней весной, в дождь и в холод, почти без сна и положительно на пище св. Антония, из-за дикости сибирских трактов! А что до волнений о "Вишневом саде"... Пишущие, конечно, очень чувствительны к тому, что говорят о них, и много, много в пишущих чувствительности жалкой, мелкой, неврастенической. Но как все это далеко от такого большого и сильного человека, как Чехов! Ибо кто с таким мужеством следовал велениям своего сердца, а не велениям толпы, как он? Кто умел так, как он, скрывать ту острую боль, которую причиняет человеческому уму человеческая глупость? Известен только один вечер, когда Чехов был явно потрясен неуспехом, вечер постановки "Чайки" в Петербурге. Но с тех пор много воды утекло... Да и кто мог знать, волнуется он или нет? Того, что совершалось в глубине его души, никогда не знали во всей полноте даже самые близкие ему люди. А что же сказать о посторонних и особенно о тех не чутких и не умных, к откровенности с которыми Чехов был органически не способен?

Мальчиком Чехов был, по словам его школьного товарища Сергеенко, "вялым увальнем с лунообразным лицом". Я, судя по портретам и по рассказам родных Чехова, представляю его себе иначе. И лицо у него было не "лунообразное", а просто - большое, очень умное и очень спокойное. Вот это-то спокойствие и дало, вероятно, повод считать мальчика Чехова {52} "увальнем", - спокойствие, а отнюдь не вялость, которой у Чехова никогда не было - даже в последние годы. Но и спокойствие это было, мне кажется, особенное - спокойствие мальчика, в котором зрели большие силы, редкая наблюдательность и редкий юмор. Да и как, в противном случае, согласовать слова Сергеенко с рассказами матери и братьев Чехова о том, что в детстве "Антоша" был неистощим на выдумки, которые заставляли хохотать до слез даже сурового в ту пору Павла Егоровича! В юности, - в те счастливые дни, когда ему доставляло наслаждение проектировать такие произведения, как "Искусственное разведение ежей, - руководство для сельских хозяев", - это спокойствие как бы потонуло в пышном расцвете прирожденной Чехову жизнерадостности: все, кто знали его в эту пору, говорят о неотразимом очаровании его веселости, красоты его открытого, простого лица и его лучистых глаз. Но годы шли, дух и мысль становились глубже и прозорливее и Чехов снова овладел собою. Это было время, когда он, смело отдав дань молодости, первым непосредственным проявлениям своей богатой натуры, уже приступил к суровому в своей художественной неподкупности изображению действительности. И мои первые встречи с ним относятся именно к этому времени.

В Москве, в девяносто пятом году, я увидел человека средних лет, в пенснэ, одетого просто и приятно, довольно высокого, очень стройного и очень легкого в движениях. Встретил он меня приветливо, но так просто, что я, - тогда еще юноша, не привыкший к такому тону при первых встречах, принял эту простоту за холодность. В Ялте я нашел его сильно изменившимся: он похудел, потемнел в лице; во всем его облике по-прежнему сквозило присущее ему изящество, - однако, это было изящество уже {53} не молодого, а много пережившего и еще более облагороженного пережитым человека. И голос его звучал уже мягче... Но, в общем, он был почти тот же, что в Москве: приветлив, но сдержан, говорил довольно оживленно, но еще более просто и кратко, и во время разговора все думал о чем-то своем, предоставляя собеседнику самому улавливать переходы в скрытом течении своих мыслей, и все глядел на море сквозь стекла пенснэ, слегка приподняв лицо... На другое утро, после встречи на набережной, я поехал к нему на дачу. Ясно помню это веселое солнечное утро, которое мы провели с Чеховым в его садике. Он был очень оживлен, много шутил и, между прочим, прочитал мне единственное, как он говорил, стихотворение, написанное им, "Зайцы и китайцы, басня для детей". И с тех пор я начал бывать у него все чаще и чаще, а потом стал и совсем своим человеком в его доме. Сообразно с этим, конечно, изменилось и отношение ко мне Чехова. Оно стало оживленнее, сердечнее... Но сдержанность осталась; и проявлялась она не только в обращении со мной, но и с людьми самыми близкими ему, и означала она, как я убедился потом, не равнодушие, а нечто гораздо большее.

Белая каменная дача в Аутке, под южным солнцем и синим небом; ее маленький садик, который с такой заботливостью разводил Чехов, всегда любивший цветы, деревья и животных; его кабинет, украшением которого служили только две-три картины Левитана да огромное полукруглое окно, открывавшее вид на утонувшую в садах долину реки Учан-Су и синий треугольник моря; те часы, дни, иногда даже месяцы, которые я проводил в этой даче, и то сознание близости к человеку, который пленял меня не только своим умом и талантом, но даже своим суровым голосом и своей детской улыбкой - останутся навсегда одним из самых лучших воспоминаний моей {54} жизни. Был и он настроен ко мне дружески, иногда почти нежно. Но та сдержанность, о которой я упомянул, не покидала его даже в самые задушевные минуты наших разговоров. И она была во всем.

Он любил смех, но смеялся своим милым, заразительным смехом только тогда, когда кто-нибудь другой рассказывал что-нибудь смешное; сам он говорил самые смешные вещи без малейшей улыбки. Он очень любил шутки, нелепые прозвища, мистификации; в последние годы, как только ему хоть не надолго становилось лучше, он был неистощим на них; но каким тонким комизмом вызывал он неудержимый смех! Бросит два-три слова, лукаво блеснет глазом поверх пенснэ... А его письма! Сколько милых шуток было в них всегда, при их совершенно спокойной форме!

"Милый Иван Алексеевич, стало быть, позвольте на Страстной ждать Вас. Непременно обязательно приезжайте, у нас будет очень много закусок, к тому же в Ялте такая теплынь теперь, столько цветов! Приезжайте, сделайте милость! Жениться я раздумал, не желаю, но все же, если Вам покажется скучно, то я, так и быть уж, пожалуй, женюсь..." (25 марта 1901 года). "Дорогой Иван Алексеевич, завтра я уезжаю в Ялту, куда и прошу написать мне поздравление с законным браком... Желаю Вам всего хорошего-с, будьте здоровы-с. Ваш А. Чехов, аутский мещанин". (30 июня 1901 г.).

Но сдержанность Чехова сказывалась и во многом другом, более важном, свидетельствуя о редкой силе его натуры. Кто, например, слышал от него жалобы? А причин для жалоб было много. Он начал работать в большой семье, терпевшей в ту пору его молодости нужду, и работал мало того, что за гроши, но еще и в обстановке, способной угасить самое пылкое вдохновение: в маленькой квартирке, среди говора и шума, часто на краешке стола, вокруг которого {55} сидела не только вся семья, но еще несколько человек гостей-студентов. Он долго нуждался и потом... Но никто и никогда не слыхал от него сетований на судьбу, и это вытекало не из скрытности его характера и не из ограниченности его потребностей: будучи на редкость благородно-скромным в своем образе жизни, он в то же время прямо-таки ненавидел серую, скудную жизнь... Он пятнадцать лет был болен изнурительной болезнью, которая неуклонно вела его к смерти; но знал ли это читатель, русский читатель, который слышал столько горьких писательских воплей? Больные любят свое привилегированное положение: часто самые сильные из них почти с наслаждением терзают окружающих злыми, горькими, непрестанными разговорами о своей болезни; но поистине было изумительно то мужество, с которым болел и умер Чехов! Даже в дни его самых тяжелых страданий часто никто не подозревал о них.

- Тебе нездоровится, Антоша? - спросит его мать или сестра, видя, что он сидит в кресле с закрытыми глазами.

- Мне? - спокойно ответит он, открывая глаза, такие ясные и кроткие без пенснэ. - Нет, ничего. Голова болит немного.

Он горячо любил литературу, и говорить о писателях, восхищаться Мопассаном, Флобером или Толстым, - было для него наслаждением. Особенно часто он с восторгом говорил именно о них да еще о "Тамани" Лермонтова.

- Не могу понять, - говорил он, - как мог он, будучи мальчиком, сделать это! Вот бы написать такую вещь да еще водевиль хороший, тогда бы и умереть можно!

Но его разговоры о литературе были совсем не похожи на те обычные профессиональные разговоры, {56} которые так неприятны своею кружковой узостью, мелочностью своих чисто практических и чаще всего - личных интересов. Будучи прежде всего литератором, Чехов, однако, настолько резко отличался от большинства пишущих, что к нему даже не шло слово "литератор", как не идет оно, например, к Толстому. И поэтому разговоры о литературе Чехов заводил только тогда, когда знал, что его собеседник любит в литературе прежде всего искусство, бескорыстное и свободное.

- Никому не следует читать своих вещей до напечатания, - говорил он нередко. - А главное, никогда не следует слушать ничьих советов. Ошибся, соврал - пусть и ошибка будет принадлежать только тебе. После тех высоких требований, которые поставил своим мастерством Мопассан, трудно работать, но работать все же надо, особенно нам, русским, и в работе надо быть смелым. Есть большие собаки и есть маленькие собаки, но маленькие не должны смущаться существованием больших: все обязаны лаять - и лаять тем голосом, какой Господь Бог дал.

Все, что совершалось в литературном мире, было очень близко его сердцу, и много волнений пережил он среди той глупости, лжи, манерности и фокусничества, которые столь пышно цветут теперь в литературе. Но никогда я не замечал в его волнениях мелочной раздражительности, и никогда не примешивал он к ним личных чувств. Почти про всех умерших писателей говорят, что они радовались чужому успеху, что они были чужды самолюбия, и поэтому, если бы у меня была хоть тень сомнения относительно писательского самолюбия Чехова, я совсем не затронул бы вопроса о самолюбиях. Но он действительно радовался от всего сердца всякому таланту, и не мог не радоваться: слово "бездарность" было, кажется, наивысшей бранью в его устах. К своим же {57} успехам и неуспехам он относился так, как мог относиться только он один.

Он работал почти 25 лет, и сколько плоских и грубых упреков выслушал он за это время! Один из самых величайших и деликатнейших русских поэтов, он никогда не говорил языком проповедника. А можно ли при этом рассчитывать на понимание и благосклонность критики в России? Ведь требовали же от Левитана, чтобы он "оживил" пейзаж... подрисовал коровку, гусей или женскую фигуру! И, конечно, не сладко было Чехову иметь таких критиков, и много горечи они влили в его душу, и без того отравленную русской жизнью. И горечь эта сказывалась, но опять-таки только сказывалась.

- Да, Антон Павлович, вот скоро и юбилей ваш будем праздновать!

- Знаю-с я эти юбилеи. Бранят человека двадцать пять лет на все корки, а потом дарят гусиное перо из алюминия и целый день несут над ним, со слезами и поцелуями, восторженную ахинею!

И чаще всего на разговоры о его славе и о том, что о нем пишут, он отвечал именно так - двумя-тремя словами или шуткой.

- Читали, Антон Павлович? - скажешь ему, увидав где-нибудь статью о нем.

А он только покосится поверх пенснэ и, вытянув лицо, ответит своим грудным басом:

- Покорно вас благодарю! Напишут о ком-нибудь тысячу строк, а внизу прибавят: "а то вот еще есть писатель Чехов: нытик..." А какой я нытик? Какой я "хмурый человек", какая я "холодная кровь", как называют меня критики? Какой я "пессимист"? Ведь из моих вещей самый любимый мой рассказ - "Студент"... И слово-то противное: "пессимист"... Нет, критики еще хуже, чем актеры. А ведь, знаете, актеры

{57} на целых семьдесят пять лет отстали в развитии от русского общества.

И порою прибавит:

- Когда вас, милостивый государь, где-нибудь бранят, вы почаще вспоминайте нас, грешных: нас, как в бурсе, критики драли за малейшую провинность. Мне один критик пророчил, что я умру под забором: я представлялся ему молодым человеком, выгнанным из гимназии за пьянство.

Злым Чехова я никогда не видал; раздражался он редко, а если и раздражался, то изумительно умел владеть собой. Но и холодным я его не видал. Холоден он бывал, по его словам, только за работой, к которой он приступал всегда уже после того, как мысль и образы его будущего произведения становились ему совершенно ясны, и которую он исполнял почти всегда без перерывов, неукоснительно доводя до конца.

- Садиться писать нужно тогда, когда чувствуешь себя холодным, как лед, - сказал он однажды.

Но, конечно, это была совсем особая холодность. Ибо много ли среди русских писателей найдется таких, у которых душевная чуткость и сила восприимчивости были бы сложнее, больше чеховских?

Чтобы эта сложная и глубокая душа стала ясна, нужно, чтобы какой-нибудь очень большой и очень разносторонний человек написал книгу жизни и творчества этого "несравненного", по выражению Толстого, художника. Я же всей душой свидетельствую пока одно: это был человек редкого душевного благородства, воспитанности и изящества в самом лучшем значении этих слов, мягкости и деликатности при необыкновенной искренности и простоте, чуткости и нежности при редкой правдивости.

Быть правдивым и естественным, оставаясь в то же время пленительным, это значит быть {59} необыкновенной по красоте, цельности и силе натурой. И так часто говорил я здесь о спокойствии Чехова именно потому, что его спокойствие кажется мне свидетельствующим о редкой силе его натуры. Оно, я думаю, не покидало его даже в дни самого яркого расцвета его жизнерадостности, и, может быть, именно, оно дало ему в молодости возможность не склониться ни перед чьим влиянием и начать работать так беспритязательно и в то же время так смело, "без всяких контрактов с своей совестью" и с таким неподражаемым мастерством.

Помните слова старого профессора в "Скучной истории"?

"Я не скажу, чтобы французские книжки были и умны и талантливы, и благородны: но они не так скучны, как русские, и в них не редкость найти главный элемент творчества - чувство личной свободы..."

И вот этим-то чувством личной свободы и отличался Чехов, не терпевший, чтобы и других лишали ее, и становившийся даже резким и прямолинейным, когда видел, что на нее посягали.

Как известно, эта "свобода" не прошла ему даром, но Чехов был не из тех, у которых две души: одна для себя, другая - для публики. Успех, который он имел, очень долго, до смешного, не соответствовал его заслугам. Но сделал ли он за всю жизнь хоть малейшее усилие для того, чтобы увеличить свою популярность? Он буквально с болью и отвращением смотрел на все те приемы, какие нередко пускаются теперь в ход для приобретения успеха.

- А вы думаете, что они - писатели! Они - извозчики! - говорил он с горечью.

И его нежелание выставлять себя на вид доходило порой до крайностей.

"Публикует "Скорпион" о своей книге неряшливо, - писал он мне после выхода первой книги {60} "Северных цветов". - Выставляет меня первым, и я, прочитав это объявление в "Русских ведомостях", дал себе клятву больше уже никогда не ведаться ни со скорпионами, ни с крокодилами, ни с ужами".

Это было зимой 1900 г., когда Чехов, заинтересовавшись кое-какими черточками в деятельности только что организованного тогда издательства "Скорпион", дал, по моему настоянию, в альманах этого книгоиздательства один из своих юношеских рассказов: "В море". Впоследствии он не раз раскаивался в этом.

- Нет, все это новое московское искусство - вздор, - говорил он. Помню, в Таганроге я видел вывеску: "Заведение искустевных минеральных вод". Вот и это то же самое. Ново только то, что талантливо. Что талантливо, то ново.

А его сдержанность проистекала из великого аристократизма его духа и из его неустанного стремления быть точным в каждом своем слове. Придет время, когда поймут как следует и то, что это был не только "несравненный" художник, не только изумительный мастер слова, но и несравненный поэт... Только когда придет оно? Еще не скоро разгадают во всей полноте его тонкую и целомудренную поэзию, его силу и нежность.

"Здравствуйте, милый Иван Алексеевич! - писал он мне в Ниццу. - С Новым годом, с новым счастьем! Письмо Ваше получил, спасибо. У нас в Москве все благополучно, нового (кроме нового года) ничего нет и не предвидится, пьеса моя еще не шла, и когда пойдет - неизвестно... Очень возможно, что в феврале я приеду в Ниццу... Поклонитесь от меня милому теплому солнцу, тихому морю. Живите в свое полное удовольствие, утешайтесь, не думайте о болезнях и пишите почаще Вашим друзьям... Будьте здоровы, веселы, счастливы и не забывайте бурых северных {61} компатриотов, страдающих несварением и дурным расположением духа. Целую Вас и обнимаю. Ваш А. Чехов". (8 янв. 1904г.).

"Поклонитесь от меня милому теплому солнцу, тихому морю..." Такие слова я слышал от него редко. Очень часто я скорее чувствовал, что он должен произнести их, и это были минуты, в которые мне было очень больно.

Помню одну ночь ранней весной. Было уже поздно; вдруг меня зовут к телефону. Подхожу и слышу бас Чехова:

- Милсдарь, возьмите хорошего извозчика и заезжайте за мной. Поедемте кататься.

- Кататься? Ночью? - удивился я. - Что с вами, Антон Павлович?

- Влюблен.

- Это хорошо, но уже десятый час... И потом - вы можете простудиться...

- Молодой человек, не рассуждать-с! Через десять минут я был уже в Аутке. В доме, где зимой Чехов жил только с матерью, была, как всегда, мертвая тишина и темнота, - только из комнаты Евгении Яковлевны пробивался сквозь дверную щель свет, да тускло горели две свечечки в кабинете, теряясь в полумраке. И, как всегда, у меня сжалось сердце при виде этого тихого кабинета, где для Чехова протекло столько одиноких зимних вечеров, полных, может быть, горьких дум о судьбе, так одарившей его и так посмеявшейся отношение кавказцев к себе над ним.

- Какая ночь! - сказал он мне с необычной даже для него мягкостью и какой-то грустной радостью, встречая меня на пороге кабинета. - А дома такая - скука! Только и радости, что затрещит телефон, да Софья Павловна спросит, что я делаю, а я отвечу: мышей ловлю. Поедемте в Орианду. Простужусь - наплевать!

{63} Ночь была теплая, тихая, с ясным месяцем, с легкими белыми облаками, с редкими лучистыми звездами в голубом глубоком небе. Экипаж мягко катился по белому шоссе, мы молчали, глядя на блестевшую тусклым золотом равнину моря. А потом пошел лес с легкими узорами теней, похожими на паутину, но уже по-весеннему нежный, красивый и задумчивый. Потом зачернели толпы кипарисов, возносившихся к лучистым звездам. И когда мы оставили экипаж и тихо пошли под ними, мимо голубовато-бледных в лунном свете развалин дворца, Чехов внезапно сказал мне:

- Знаете, сколько лет еще будут читать меня? Семь.

- Почему семь? - спросил я.

- Ну семь с половиной.

- Нет, - сказал я. - Поэзия живет долго и чем дальше, тем сильнее.

Он ничего не ответил, но когда мы сели где-то на скамью, с которой снова открылся вид на блестящее в месячном свете море, он скинул пенснэ и, поглядев на меня добрыми и усталыми глазами, сказал:

- Поэтами, милостивый государь, считаются только те, которые употребляют такие слова, как "серебристая даль", "аккорд" или "на бой, на бой, в борьбу со тьмой!"

- Вы грустны сегодня, Антон Павлович, - сказал я, глядя на его простое, доброе и прекрасное лицо, слегка бледное от лунного света.

Опустив глаза, он задумчиво копал концом палки мелкие камешки, но когда я сказал, что он грустен, он шутливо покосился на меня.

- Это вы грустны, - ответил он. - И грустны от того, что потратились на извозчика. А потом серьезно прибавил:

{63} - Читать же меня будут все-таки только семь лет, а жить мне осталось и того меньше: шесть. Не говорите только об этом одесским репортерам. На этот раз он ошибся: он прожил меньше. Умер он спокойно, без страданий, среди тишины и красоты летнего рассвета, который так любил всегда. И когда умер, "выражение счастья появилось на его сразу помолодевшем лице..."

{64}

III

Весною 1900 г., когда в Крыму играл Художественный театр, я тоже приехал в Ялту. Встретился тут с Маминым-Сибиряком, Станюковичем, Горьким, Телешовым, Куприным. Привезены были четыре пьесы: "Чайка", "Дядя Ваня", "Одинокие" Гауптмана и "Гедда Габлер" Ибсена. Спектакли шли сначала в Севастополе, потом в Ялте.

Все были оживлены, возбуждены, Чехов чувствовал себя сравнительно хорошо. Мы с утра отправлялись в городской театр, ходили по сцене, где шли усиленные приготовления к спектаклю, а затем всей компанией направлялись к Чехову, где проводили почти все свободное время.

Чехов в те дни увлекался "Одинокими", много об этом говорил, считал, что Художественный театр должен держаться подобных пьес.

Станиславский вспоминает об этих днях:

"Приезжали и уезжали. Кончался один завтрак, подавался другой, Марья Павловна разрывалась на части, а Ольга Леонардовна, как верная подруга, или как будущая хозяйка дома, с засученными рукавами деятельно помогала по хозяйству.

"В одном углу литературный спор, в саду, как школьники, занимались тем, кто дальше бросит {65} камень, в третьей кучке И. А. Бунин с необыкновенным талантом представляет что-то, а там, где Бунин, непременно стоит и Антон Павлович и хохочет, помирая от смеха. Никто не умел смешить Антона Павловича, как И. А. Бунин, когда он был в хорошем настроении.

"Горький со своими рассказами о его скитальческой жизни, Мамин-Сибиряк с необыкновенно смелым юмором, доходящим временами до буффонады, Бунин с изящной шуткой, Антон Павлович со своими неожиданными репликами, Москвин с меткими остротами - все это делало одну атмосферу, соединяло всех в одну семью художников. У всех рождалась мысль, что все должны собираться в Ялте, говорили даже об устройстве квартир для этого. Словом - весна, море, веселье, молодость, поэзия, искусство - вот атмосфера, в которой мы в то время находились".

- Мало ли о чем мечтают русские люди, когда им хорошо, - прибавлю я.

И вот среди всего этого оживления подошел ко мне известный в Москве адвокат, Иван Николаевич Сахаров (дед Андрея Дмитриевича Сахарова - LDN), один из тех, кто всегда вертится около актеров, писателей, художников, и сказал:

- Иван Алексеевич, уезжайте отсюда...

- Почему? - удивился я.

- Вам, конечно, очень тяжело здесь среди таких знаменитостей, как Горький, например...

- Нисколько, - сказал я сухо, - у меня иной путь, чем у Горького, буду академиком... и неизвестно, кто кого переживет...

Он с глупой улыбкой, пожав плечами, отошел. Я же продолжал бывать и в театре, и у Чеховых.

{66} Прощальный завтрак давала на широкой крыше дома Фанни Карловна Татаринова, пригласившая на него всех артистов, писателей и друзей театра. Было шумно, оживленно, многолюдно. Вот тут-то и поднялся разговор об устройстве квартир для таких приездов.

Начался разъезд. Уехал и я.

После избрания меня почетным академиком в 1909 г. Сахаров, встретившись со мной в Литературном кружке, напомнил мне с нескрываемым удивлением наш разговор в Крыму...

В конце 1900 года я вернулся из заграничной поездки с Куровским в Одессу и вскоре отправился в Ялту. Антона Павловича не было, он проводил зиму в Ницце, Марья Павловна пригласила меня жить у них "до возвращения Антоши". Я согласился, некоторое время мы жили втроем, а потом я остался вдвоем с Евгенией Яковлевной.

Теперь я из письма Чехова к матери узнал, что Антон Павлович был доволен, что я гощу у них.

Жить в аутской даче мне было приятно. Пробовал писать, делал заметки о нашем с Куровским путешествии. Много читал. Подолгу вел разговоры с матерью Чехова.

С Марьей Павловной мы иногда откровенно беседовали. Она, добродушно хохоча, много рассказывала о Левитане, который называл ее Ма-Па, хорошо его изображала: он как-то пришепетывал.

Рассказывала и о Бабкине, где Левитан тоже проводил свое летнее время, о его психических недомоганиях. Вот в эти-то дни она и сообщила мне об увлечении {67} Антона Павловича Ликой. Теперь, когда для меня многое выяснилось, я понимаю, что никакого увлечения Ликой (Лидией Стахиевной Мизиновой) у Антона Павловича не было. Она была влюблена в него. Он это видел. Ему же не нравился ее характер, о чем он писал сестре, писал, что у нее нет вкуса. При взаимной любви этого не бывает. А о том, что она была задета Чеховым можно понять из ее письма, где она объясняет Чехову свое увлечение Потапенкой: "А причина этому Вы"...

Ездили мы с Марьей Павловной на водопад Учансу, в Гурзуф.

Она мне рассказала, что из-за брата не вышла замуж.

- Когда мне было сделано предложение, - добавила Марья Павловна, - я сказала об этом Антоше. Он сдержанно поздравил меня, но по лицу я поняла, что ему тяжело... и отказала.

Да, в январе 1901 г. я все еще жил у Чеховых. Сохранилась у меня даже запись тех времен:

Крым, зима 1901 г. на даче Чехова.

Чайки как картонные, как яичная скорлупа, как поплавки, возле клонящейся лодки. Пена как шампанское.

Провалы в облаках - там какая-то дивная неземная страна. Скалы известково-серые, как птичий помет. Бакланы. Су-Ук-Су. Кучукой. Шум внизу, солнечное поле в море, собака пустынно лает. Море серо-лиловое, зеркальное, очень высоко поднимающееся. Крупа, находят облака.

Красавица Березина (!).

{68}

31 января было первое представление "Трех сестер", конечно Марья Павловна и "мамаша", как мы все звали Евгению Яковлевну, очень волнуются. К Синани должна была придти телеграмма из театра. Их слуга Арсений посылается к Синани. Марья Павловна просит из города позвонить по телефону.

Минут через двадцать Арсений взволнованным голосом сообщает:

- Успех аграмадный...

Собрались гости: местная начальница гимназии В. К. Харкевич, С. П. Бонье, Средины, конечно, выпили по этому случаю.

В начале февраля Марья Павловна уехала в Москву, а я остался до приезда Антона Павловича с мамашей, с которой у меня была большая дружба и которая мне много рассказывала об Антоше.

В каждом ее слове чувствовалось обожание.

В середине февраля, - как я теперь вижу по письмам, - Антон Павлович вернулся домой. Я переехал в гостиницу "Ялта", пережил очень неприятную ночь, - рядом в номере лежала покойница... Чехов, поняв, что я перечувствовал за эту ночь, слегка надо мной подшучивал...

Он настаивал, чтобы я бывал у него ежедневно с самого утра. И в эти дни мы особенно сблизились, хотя и не переходили какой-то черты, - оба были сдержаны, но уже крепко любили друг друга. У меня ни с кем из писателей не было таких отношений, как {70} с Чеховым.

За все время ни разу ни малейшей неприязни. Он был неизменно со мной сдержанно нежен, приветлив, заботился как старший, - я почти на одиннадцать лет моложе его, - но в то же время никогда не давал чувствовать свое превосходство и всегда любил мое общество, - теперь я могу это сказать, так как это подтверждается его письмами к близким: "Бунин уехал, и я один..."

По утрам пили чудный кофе. Потом сидели в садике, где он всегда что-нибудь делал в цветнике, или около плодовых деревьев. Шли разговоры о деревне, я представлял в лицах мужиков, помещиков, рассказывал о жизни своей в Полтаве, об увлечении толстовством, а он о жизни на Луге в имении Линтваревых; оба мы восхищались Малороссией (тогда так называлась Украина). Мы оба бывали в Свято-горском монастыре, в гоголевских местах.

Наедине со мной он часто смеялся своим заразительным смехом, любил шутить, выдумывать разные разности, нелепые прозвища; как только ему становилось лучше, он был неистощим на все это.

Иногда мы выдумывали вместе рассказы: то о захудалом чиновнике-деспоте, а то чувствительную повесть с героинями по имени Ирландия, Австралия, Невралгия, Истерия - все в таком роде, - блеска у него было много. Иногда я представлял пьяного. На карточке любительской, - не помню кем снятой, - в его кабинете мы сидим - он в кресле, а я на ручке кресла - у него смеющееся лицо, у меня злое, осовелое - я изображаю пьяного.

Иногда я читал ему его старые рассказы. Он как раз готовил их к изданию, и я часто видел, как он, перемарывая рассказ, чуть не заново его писал.

Как-то я выбрал и начал вслух читать его давнишний рассказ, написанный в 1886 г. "Ворона".

{70}

Сначала Антон Павлович хмурился, но по мере того, как развивалось действие, делался все благодушнее, понемногу стал улыбаться, смеяться. Правда, пьяных я умел изображать.

Иногда мы сидели и молчали, просматривая газеты и журналы. Смеялись и над некоторыми рецензиями о его рассказах, а особенно о моих. Критики еще боялись высказывать обо мне мнение, старались найти кому я подражаю. Случалось, что во мне находили "Чеховское настроение". Оживляясь, даже волнуясь, он восклицал с мягкой горячностью:

- Ах, как это глупо! Ах, как глупо! И меня допекали "тургеневскими нотами". Мы похожи с вами, как борзая на гончую. Вы, например, гораздо резче меня. Вы вон пишете: "море пахнет арбузом"... Это чудесно, но я бы так не сказал. Вот про курсистку - другое дело...

- Про какую курсистку?

- А помните, мы с вами выдумывали рассказ: жара, степь за Харьковым, идет длиннейший поезд... А вы прибавили: курсистка в кожаном поясе стоит у окна вагона третьего класса и вытряхивает из чайника мокрый чай. Чай летит по ветру в лицо толстому господину, высунувшемуся из окна...

В другой раз в сумерках я читал ему "Гусева", дико хвалил его, считая, что "Гусев" первоклассно хорош, он был взволнован, молчал. Я еще раз про себя прочел последний абзац этого рассказа:

- "А наверху в это время, где заходит солнце, скучиваются облака; одно облако похоже на триумфальную арку, другое на льва, третье на ножницы"... {71} - как он любит облака сравнивать с предметами, - мелькнуло у меня в уме. - "Из-за облаков выходит широкий зеленый луч и протягивается до самой середины неба; немного погодя рядом с этим ложится золотой, потом розовый... Небо становится нежно сиреневым. Глядя на это великолепное, очаровательное небо, океан сначала хмурится, но скоро сам приобретает цвета ласковые, радостные, страстные, какие на человеческом языке назвать трудно".

- Увижу ли я когда-нибудь его? - подумал я,

- Индийский океан привлекал меня с детства... - И неожиданно глухой тихий голос:

- Знаете, я женюсь...

И сразу стал шутить, что лучше жениться на немке, чем на русской, она аккуратнее, и ребенок не будет по дому ползать и бить в медный таз ложкой...

Я, конечно, уже знал о его романе с Ольгой Леонардовной Книппер, но не был уверен, что он окончится браком. Я был уже в приятельских отношениях с Ольгой Леонардовной и понимал, что она совершенно из другой среды, чем Чеховы. Понимал, что Марье Павловне нелегко будет, когда хозяйкой станет она. Правда, Ольга Леонардовна - актриса, едва ли оставит сцену, но все же многое должно измениться. Возникнут тяжелые отношения между сестрой и женой, и все это будет отзываться на здоровье Антона Павловича, который, конечно, как в таких случаях бывает, будет остро страдать то за ту, то за другую, а то и за обеих вместе. И я подумал: да это самоубийство! хуже Сахалина, - но промолчал, конечно.

{72} За обедом и ужином он ел мало, почти всегда вставал из-за стола и ходил взад и вперед по столовой, останавливаясь около гостя и усиленно его угощая и все с шуткой, с метким словом. Останавливался и около матери и, взяв вилку и ножик, начинал мелко-мелко резать мясо, всегда с улыбкой и молча.

Постепенно я все более и более узнавал его жизнь, начал отдавать отчет какой у него был разнообразный жизненный опыт, сравнивал его со своим и стал понимать, что я перед ним мальчишка, щенок... Ведь до тридцати лет написаны "Скучная история", "Тиф" и другие, поражающие житейским опытом его произведения.

Я вижу Чехова чаще бодрым и улыбающимся, чем хмурым, раздраженным, несмотря на то, что я знавал его в течение четырех лет наших близких отношений в плохие периоды его болезни. Там, где находился больной Чехов, царили шутка, смех и даже шалость.

Никогда не видал его в халате, всегда он был одет аккуратно и чисто. У него была педантическая любовь к порядку - наследственная, как настойчивость такая же наследственная, как и наставительность.

По берегам Черного моря работало много турок, кавказцев. Зная то недоброжелательство, смешанное с презрением, какое есть у нас к инородцам, он не упускал случая с восхищением сказать, какой это трудолюбивый, честный народ.

{73} Он мало ел, мало спал, очень любил порядок.

В комнатах его была удивительная чистота, спальня была похожа на девичью. Как ни слаб бывал он порой, ни малейшей поблажки не давал он себе в одежде.

Руки у него были большие, сухие, приятные.

Точен и скуп на слова был он даже в обыденной жизни. Словом он чрезвычайно дорожил, слово высокопарное, фальшивое, книжное действовало на него резко: сам он говорил прекрасно - всегда по-своему, ясно, правильно. Писателя в его речи не чувствовалось, сравнения, эпитеты он употреблял редко, а если и употреблял, то чаще всего обыденные и никогда не щеголял ими, никогда не наслаждался своим удачно сказанным словом.

Случалось, что собирались у него люди самых различных рангов: со всеми он был одинаков, никому не оказывал предпочтения, никого не заставлял страдать от самолюбия, чувствовать себя забытым, лишним.

Помню его молчание, покашливание, прикрывание глаз, думу на лице, спокойную и печальную, почти важную. Только не "грусть", не "теплоту".

{74} Крымский зимний день, серый, прохладный, сонные густые облака на Яйле. В чеховском доме тихо, мерный стук будильника из комнаты Евгении Яковлевны. Он, без пенснэ, сидит в кабинете за письменным столом, не спеша, аккуратно записывает что-то. Потом встает, надевает пальто, шляпу, кожаные мелкие калоши, уходит куда-то, где стоит мышеловка. Возвращается, держа за кончик хвоста живую мышь, выходит на крыльцо, медленно проходит сад вплоть до ограды, за которой татарское кладбище на каменистом бугре. Осторожно бросает туда мышь и, внимательно оглядывая молодые деревца, идет к скамеечке среди сада. За ним бежит журавль, две собачонки. Сев, он осторожно играет тросточкой с одной из них, упавшей у его ног на спину, усмехается: блохи ползут по розовому брюшку... Потом, прислонясь к скамье, смотрит вдаль, на Яйлу, подняв лицо, что-то думая. Сидит так час, полтора.

В письме к О. Л. Книппер от 20 февраля он пишет: "Здесь Бунин, который, к счастью, бывает у меня каждый день". А 23 февраля ей же: "Был Бунин здесь, теперь он уехал, и я - один".

После моего отъезда мы изредка переписывались. В письме от 14 марта он возмущается "Скорпионом":

"От "Скорпиона" получил корректуру, в крайне неряшливом виде; с одной копеечной маркой, так что пришлось штраф платить; публикует "Скорпион" о своей книге тоже неряшливо, выставляя меня первым - и я, прочитав это объявление в "Русских ведомостях", дал себе клятву больше уже никогда не ведаться ни со скорпионами, ни с крокодилами, ни с ужами.

{75} "А когда увидимся? После Пасхи, вероятно, приеду в Москву ненадолго, остановлюсь в "Дрездене".

Я получил от 25 марта 1901 г. письмо от Антона Павловича, где он просит, чтобы скульптор Эдварс, мой приятель, который хотел его лепить, отложил сеансы до сентября.

"Идет дождь. Чудесный дождь. Бабушка и Арсений благодарят за поклон и за память о них, а мать была растрогана".

Неожиданно для него приехала на Страстной Ольга Леонардовна. Приехал и я. Чехов в эти дни был особенно оживлен, чувствовал он себя хорошо. Был в Ялте и Куприн.

Чехов и при Ольге Леонардовне настаивал, чтобы я проводил все дни у него.

Часто я уезжал поздно вечером, и он говорил:

- Приезжайте завтра пораньше.

Он на некоторых буквах шепелявил, голос у него был глуховатый, и часто говорил он без оттенков, как бы бормоча: трудно было иногда понять серьезно ли говорит он. И я порой отказывался. Он сбрасывал пенснэ, прикладывал руки к сердцу с едва уловимой улыбкой на бледных губах, раздельно повторял:

- Ну убедительно вас прошу, господин маркиз Букишон! Если вам будет скучно со старым забытым писателем, посидите с Машей, с мамашей, которая влюблена в вас, с венгеркой Книпшиц... Будем говорить о литературе.

После отъезда Ольги Леонардовны мы втроем, Марья Павловна, Антон Павлович и я, поехали в Су-Ук-Су, где очень весело завтракали, я тоже хотел платить, но Чехов сказал, что мы рассчитаемся дома, - он подаст счет; и подал шуточный:

Счет господину Букишону (французскому депутату и маркизу).

Израсходовано на вас:

1 переднее место у извозчика... 5 р.

5 бычков а ла фам о натюрель..1 р. 50 к.

1 бутылка вина экстра сек..... 2 р. 75 к.

4 рюмки водки......... 1 р. 20 к.

1 филей............ 2 р.

2 шашлыка из барашка...... 2 р.

2 барашка........... 2 р.

Салад тирбушон......... 1 р.

Кофей............ 2 р.

Прочее............ 11 р.

Итого 27 р. 75 к.

С почтением Антон и Марья Чеховы, домовладельцы.

Букишоном он стал называть меня потому, что в какой-то газете он увидал портрет какого-то маркиза, который был на меня похож.

20 апреля я получил от него укоризненное письмо:

"Новый рассказ

А. П. Чехова

СЕВЕРНЫЕ ЦВЕТЫ

Альманах к-ва "Скорпион" Ц. 1 р. 50 к."

Во-первых, я никогда не писал рассказа "Северные цветы", а во-вторых, зачем Вы ввели меня в эту компанию, милый Иван Алексеевич? Зачем?

20 апр. Ваш А. Чехов".

{77} В письме от 22 апреля он пишет Книппер уже о венчании, а в конце: "Минутами на меня находит сильнейшее желание написать для Художественного театра 4-актный водевиль или комедию. И я напишу, если ничто не помешает, только отдам не раньше конца 1903 года" ("Вишневый сад" - никогда он не думал о нем как о драме...)

В письме к Книппер от 26 апреля 1901 года он пишет:

"Если ты дашь слово, что ни одна душа в Москве не будет знать о нашей свадьбе до тех пор, пока она не совершится, - то я повенчаюсь с тобой хоть в день приезда. Ужасно почему-то боюсь венчания и поздравлений, и шампанского, которое нужно держать в руке и при этом неопределенно улыбаться. Из церкви укатил бы не домой, а прямо в Звенигород. Или повенчаться в Звенигороде..."

Как я его понимаю!

В Москве обратился к доктору Щуровскому. Его диагноз:

"Притупление и слева и справа, справа большой кусок под лопаткой. Немедленно ехать на кумыс в Уфимскую губ., если же кумыс не будет переносить, то - в Швейцарию".

25 мая Антон Павлович послал извещение матери:

"Милая мама, благословите, женюсь. Уезжаю на кумыс. Адрес: Аксеново Самаро-Златоустовской. Здоровье лучше. Антон".

{78} Венчание произошло тайно от всех; кто были свидетелями, я не знаю.

30 июня я получил письмо от Антона Павловича, в котором он просит написать поздравление с законным браком уже в Ялту. "Вы уезжаете в Одессу? Не забывайте, что от Одессы до Ялты рукой подать, приехать нетрудно". В этом письме он подписался "Аутский мещанин".

В Аксенове чувствовал он себя сносно, прибавил 12 фунтов, а в Ялте начал кашлять. Как сократил жизнь себе Антон Павлович, живя у моря!... Если проследить по письмам его здоровье, то увидишь, что ему почти всегда было в Ялте хуже, чем где-либо. И ни один врач не посылал его в снег, в Швейцарию! Только Щуровский условно, если "не поможет кумыс"...

Получил я письмо от Антона Павловича в Одессе, в августе: - ответы на мои вопросы. Узнал, что Книппер уезжает в Москву 20 августа, Марья Павловна - первого сентября.

Сообщает, что много пишет, по целым дням и просит, чтобы художник Нилус отложил писать с него портрет до будущего года.

Далее шутит: "буду ожидать вас с нетерпением. Буду с первого сентября день и ночь сидеть на пристани и ожидать парохода с Вами.

Очень возможно, что в Ялту приедет Горький.

{79}...Не обманите же, приезжайте. Поживем в Ялте, а потом вместе в Москву поедем, буде пожелаете"..

Я уже 5 сентября обедал у Чехова с каким-то прокурором. Антона Павловича нашел в плохом состоянии.

9 сентября Антон Павлович пишет жене: "Теперь я здоров. Ходит ко мне каждый день Бунин".

И опять начались

Данная книга охраняется авторским правом. Отрывок представлен для ознакомления. Если Вам понравилось начало книги, то ее можно приобрести у нашего партнера.

Поделиться впечатлениями
Источник: http://knigosite.org/library/read/41603



Рекомендуем посмотреть ещё:


Закрыть ... [X]

АПН / Почему русские продолжают уезжать из Казахстана Как сделать механизм для воздушки

Отношение кавказцев к себе Отношение кавказцев к себе Отношение кавказцев к себе Отношение кавказцев к себе Отношение кавказцев к себе Отношение кавказцев к себе Отношение кавказцев к себе